Источник: «Финляндские тетради»,  выпуск 9, 2006 г. –  издание Института России и Восточной Европы (Хельсинки).


 

Юрьё (Георгий Иванович) РИЕХКАЛАЙНЕН родился в 1932 году в с. Большое Виитталово Пригородного района Ленинградской области. В пятилетнем возрасте потерял отца (расстрелян в 1937-м «за принадлежность к финской националистической организации»). В 1942–1948 гг. находился на спецпоселении в Якутской АССР. До поступления в 1950 году в ленинградский Горный институт проживал недолгое время в Эстонии и Петрозаводске. После окончания в 1955 году вуза работал в качестве инженера-геолога в Сибири и других регионах СССР. В настоящее время живет в городе Семёнове (Нижегородская область). Публикуемые воспоминания * – часть его рукописи «Финны Инкери. История и судьба».

 

* Воспоминания Юрьё Риехкалайнена (1932–2007) переведены на финский язык и опубликованы в журнале «Carelia»  – во втором и третьем номере за 2008 год.


 

 

Из рукописи «Финны Инкери. История и судьба»

  

Обычно в день рождения моей жены Ирины у нас собирался небольшой кружок – ее подруга Вера и мой брат Нийло с женой Раей. Последний раз встречались в 1997 году. Незадолго до этого мы побывали в Финляндии, поэтому за столом, естественно, делились впечатлениями, рассматривали фотографии. «А когда вы приехали из Финляндии?» – спросила Вера. Я ответил: «Девятого сентября, в десять вечера мы вернулись в Питер». «Нет, когда ваши предки появились у нас, в России?» – уточнила вопрос Вера. Отозвался Нийло: «Они жили у берегов Невы и Финского залива очень давно, задолго до появления там ваших предков». Вера не совсем поняла ответ Нийло – даже образованные россияне плохо знают историю народов России. Пришлось коротко рассказать о финнах Инкери, о трагической судьбе народа, о перипетиях жизни, в частности, нашей семьи.

 

Веллингонт и Вииттолово

 

Родные деревни матери и отца – Веллингонт и Вииттолово – стояли километрах в двадцати пяти одна от другой. От каждой из них столько же было до Дворцовой площади. Но разница в их цивилизованности из-за неодинаковой связи с Петербургом была заметная. Веллингонт (Vellonkontu, церковный приход Hietamäki) был в относительной глуши, севернее Ропши, где гвардейцы Екатерины II убили царя Петра III. Вииттолово (Viittala, приход Tuutari) находилось на царской дороге Петербург – Варшава, нынешнем Киевском шоссе, между селами Царским и Красным. Район Пулковских и Дудергофских высот – лучшее место губернии, недаром Романовы выбрали его для своих замечательных дворцов. Здесь была наибольшая плотность сельского населения, чисто финского.

Все было в далеком прошлом. Война стерла даже следы отрадных деревень, как и сотен других деревень Инкери. И восстанавливать их было некому. В свою очередь, безжалостное время стирает память людей. Из моих родственников мало кто видел и почти никто не помнит дедов и бабушек. О прадедах и говорить не приходится. Главная причина в том, что коротка была жизнь крестьян, особенно мужчин. Они не доживали до старости из-за частых войн, сырого климата, болезней, непрерывной тяжелой работы с детских лет. Мы мало знаем о предках и потому, что у них никогда не бывало нужды в лишних (кроме паспорта) документах. Ведь любую родословную и все основные моменты жизни каждого человека от начала XVII века с большой точностью можно было бы восстановить по книгам церковных приходов. Однако эти записи, эта бесценная летопись народа уничтожена большевиками при разорении церквей.

Ханнолайнены. Веллингонт был окружен природой, еще не тронутой веком техники. Местность холмистая, обширные леса, особенно хорош был ропшинский лес. До сороковых годов на болотах водилось много морошки, которой сейчас там не найдешь: она любит чистоту первозданной природы.

Летом ребятишки ходили в соседнее большое финское село Разбегай (Rospeekki)[1] купаться в речке Стрелке (Nuolijoki), впадающей в Финский залив в Стрельне. Со времен Петра Великого вдоль речки шла мощенная камнем дорога из Стрельны в Ропшу, имение князя-кесаря Федора Ромодановского (1640–1717), любимца Петра.

Чудесная природа всегда вдохновляла людей. Предки мои были христианами, но хранили сказки и романтические предания языческих времен. Мать наша, ссылаясь на бабу Еву, говорила, что когда-то в этих краях Лëннрот (Lönnrot) записывал народные рассказы и сказки. В связи с этим мать считала, что деревня в старину называлась вовсе не Vellonkontu, но более загадочно – Velhonkontu, усадьба колдуна.

Крестьяне – народ, привычный к любым условиям. Во все времена, при всякой власти, при любых поборах и налогах крестьянин не считал себя бедным, если у него было достаточно земли и много рабочих рук – детей, помощников. В Веллингонте не было бедняков в крайних пределах значения слова, то есть семей, близких к нищете. Но и о богатстве не было понятия. Относительное благополучие давалось нелегко. В каждом семейном хозяйстве производили для себя почти все необходимое. Небольшие деньги заводились только зимой. Из деревни отправлялись обозы саней. В Питере и Стрельне сбывали свои товары.

У больших семей и хозяйства были большие: поля ржи, овса, картофеля, льна, огороды овощей, сенокосы, всякая живность от лошади до котенка. Родители и дети работали круглый год.

У деда, Абрама Ивановича Ханнолайнена (1870–1912), от первой жены Елены (около 1878–1904) было три сына: Петр (1898–1932), Иван (1900–1960) и Александр (1902–1919). Баба Ева (1875–1945) пришла в дом Абрама с дочерью Екатериной (1896–1979) от первого мужа, погибшего на Кавказе. Дед удочерил Катю, ставшую незаменимой помощницей хозяйки. Едва женившись, Абрам в 1904 году ушел на японскую войну. Зимой в окопах на сопках Маньчжурии заболел чахоткой и вернулся домой, к большой семье, большому хозяйству. Дед недолго прожил, но успел оставить бабе Еве еще трех дочерей: Софию (1906–1992), Марию (1908–1912) и Эльзу (1910–1992). Толпа сопливых ребятишек была шумной. Баба Ева частенько звала мужа на помощь: «Иди сюда, тут твои и мои обижают наших!»

Утроилось забот у бабы Евы, когда осталась одна с детьми. Но уже к Первой мировой войне подросли сыновья, справляться с хозяйством стало легче. И все же на время сева и уборки Ева нанимала одного или двоих работников. Скоро Петр обзавелся своим домом. Жена Мария (1898–1975) родила ему дочь Герту (1921–1999). Ивана баба Ева оставила при себе, передала ему главные работы. Жена Ивана, Анна-Мария (1900–1980), пыталась стать хозяйкой в доме. Но дядя Ваня, человек очень добрый, пресек претензии жены, потребовал во всем слушаться мачехи – главы семейства. У них было два сына: Рейно (1924–1981) и Георгий (р. 1936). Жаль было бабе Еве отпускать из дому свою Катю, но пришло время и ее увез в свою деревню Ольгино (Ristikylä, приход Tyrö) красивый парень Осип (Juoseppi) Муосолайнен (1895–1942). У них родились Марта (1925) и Нийло (1936–1986).

Российские крестьяне пережили Октябрьскую революцию и Гражданскую войну. Потом большевики, ничего не смысля в сельском хозяйстве, снова жестоко вторглись в их жизнь. К 1930 году раскулачивание добралось до Инкери. Однажды из Питера приехала комиссия, заинтересовалась благополучными хозяйствами. Бабу Еву чуть было не раскулачили: она имела наемных работников, а также лошадь с жеребенком, плуги-бороны и прочее добро. Но все же, отобрав лишнее, назвали хозяйство середняцким и приняли в колхоз.

Церковноприходские школы в России при царе были повсюду. Кроме того, в больших деревнях имелись государственные начальные школы. Церковь обучала прихожан грамоте, хоровому пению, готовила подростков к конфирмации – утверждению в совершеннолетии. Государству требовались грамотные солдаты и матросы. При советской власти появились свои школы – первой и второй ступени, а потом школы колхозной молодежи.

Настал 1921 год. Соня заканчивала школу. В деревне особым уважением пользовалась учительница Ольга Хямяляйнен, проработавшая в Веллингонте 27 лет. Умерла она в 1942 году от голода. Сама старая дева, она призывала: «Ребята, женитесь на учительницах, они принесут культуру в деревню». От нее Соня узнала, что в городе Гатчине (по-новому – Троцке) есть учительский техникум, и заявила матери, что пойдет туда учиться. Баба Ева против: время тяжелое, по всей России страшная голодуха. «Зачем тебе учиться? На учительскую зарплату не проживешь, только на постное масло хватит. Найдем тебе работящего парня. Рожайте детей, в доме помощники нужны.» Но у Сони характер как у матери, на своем настояла. Баба Ева рукой махнула – с нынешних девчонок толку мало. И Соня подалась в новую самостоятельную жизнь, навстречу своей судьбе. Через четыре года в Троцк уехала и Эльза.

На двадцать пятом километре Киевской дороги, у деревни на перекрестке стоял гранитный дорожный знак.[2] Чуть севернее шоссе пересекает знаменитая Волхонка, соединяющая резиденции Романовых: Павловск, Царское Село, Стрельну и Петергоф. От Вииттолова до Царского Села около трех километров, до железнодорожной станции Александровской немного дальше. Повсюду отличные, вымощенные камнем сельские дороги. Кроме того, на участке от Красного Села до Царского параллельно Киевскому шоссе проходят три железнодорожные линии – Балтийская, Варшавская и Витебская. Здесь, в центральной части Инкери, в пределах трех церковных приходов (Skuorista, Tuutari, Venjoki) была сосредоточена пятая часть всех финских деревень. Недаром Н.М.Карамзин, находясь летом в Царском Селе, жаловался, что живет будто за границей.

Ближние вековые леса были вырублены еще при Петре I на строительство новой столицы. Свободных земель не было, все заняты полями. Семейные наделы у крестьян небольшие и хозяйства скромнее, чем в Веллингонте. Многие жители деревень работали в ближних городах и Петербурге, а также на железной дороге. Население отличалось грамотностью и неплохим знанием русского языка. Язык – дело тонкое, о нем стоит сказать отдельно несколько слов. В те далекие годы школы Инкери были финноязычными, русский был обязательным предметом. Уровень знания финнами государственного языка был достаточен для ежедневной деятельности и общения. Однако акцент родной речи четко проявлялся у многих, и это разнообразило жизнь забавными анекдотами. Возвращаясь зимой из Питера, наш земляк мог заказать в пивной «сто рам, рушку пива, ряник и ватит». А русскому человеку финский язык давался труднее. Портной Кирюшка, разъезжавший с швейной машиной «Зингер» по дудергофским деревням, имел небольшой запас финских слов при русской грамматике. Привлекая внимание хозяек, он щелкал огромными ножницами и громко вещал: «Корва лейккамать, перзе пайккамать!»[3] Ребятишки были в восторге от беседы с веселым мастеровым.

Риехкалайнены. Для поколения моих родителей главой рода являлся Андрей Петрович Риехкалайнен (ок. 1866–1919), известный как Luukkalan Antti. Подобные дополнительные имена или прозвища в деревнях присваивали, чтобы различать однофамильные семьи. Такие имена сохранялись многими поколениями, независимо от официальной фамилии, и были именами родовыми. О наших предках потомки знают очень мало. Их могилы затеряны на исчезнувшем кладбище на дудергофской Церковной горе (Kirkonmäki). Со времени Николая I, с 1836 года, там стояла прекрасная каменная церковь. Дед Андрей и бабушка Мария, в девичестве Роухиайнен (ок. 1869–1919), оба умерли в тяжелый год, когда фронт гражданской войны был возле Вииттолово. То белые, то красные, то продотряды из Питера занимали Пулковские и Дудергофские высоты, разоряли окрестные деревни. До революции хозяйство у деда Андрея было неплохое, во всяком случае, не бедное, как позднее утверждал его младший сын.

У старших Риехкалайненых были дочь Екатерина (1889–1935) и два сына – Петр (1892–1942) и Иван (1898–1937). У Екатерины и ее мужа Семена Каппинена (1885–1942) детей было много, но войну пережили четверо: дочери Мария (р. 1910) и Анни (р. 1921) и сыновья Тойво (р. 1925) и Эйно (1932–1999). Мария с мужем Генрихом Райзером (1910–1982) в 1941 году оказалась в Казахстане. Остальные Каппинены с 1943 года жили в Финляндии.

У дяди Петра от первой жены Екатерины Каппинен (1892–1932) были дочери Мария (1915–1941) и Айно (р. 1925) и сын Эйно (р. 1928), от второй жены Марии Капанен (1899–1971) – дочь Хелми (р. 1938). Айно и ее муж Иван Кемппи (1912–1992) тоже оказались в 1943 году в Финляндии, а Эйно и Хелми – в Эстонии.[4]

Когда-то, теперь уже очень давно, в окрестностях Царского Села находились деревни с названиями, повторяющими фамилии потомков деда Андрея – Риехкала, Капписи, Кемппиля, Капаси, Ихалайси. Таким образом потомки хранят память о своих исчезнувших родных деревнях, о своей родине. Историю моих родственников-иностранцев могут и должны написать они сами. А на мне осталась обязанность поведать об одной, довольно слабой ветви родословного древа – о семье Ивана Риехкалайнена. В моей памяти он, мой отец, остается как Иван Старший.

В 1915 году дядю Петра взяли на германскую войну. Он оставил дома жену с маленькой Марией и больных родителей. Забота о них досталась Ивану, по здоровью он в солдаты не годился. Петр вернулся домой в 1920 году, во время Гражданской, крепко обморозив ноги на фронте под Архангельском.

Иван мечтал учиться. Несмотря на приличный для ученика возраст, он в 1921 году поступил в Троцкий финский педагогический техникум. Там и встретились мои будущие родители – Иван Риехкалайнен (Luukkalan Juho) и Соня Ханнолайнен.

 

1920-е годы

Молодость родителей совпала с недолгим временем своеобразного ренессанса, духовного и культурного подъема народа Инкери. За десятилетие (1920–1930) у людей появилась надежда, что войнам, террору и насилию пришел конец. Невзирая на голодные времена, наблюдались энтузиазм и творческая активность молодежи, принявшей на веру идеи и лозунги свободы, равенства и братства. Только старые мудрые крестьяне, осторожные и консервативные, не спешили восторгаться новой жизнью.

В те годы тысячи финнов, увлеченные идеями социализма, а также гонимые мировым экономическим кризисом 20-х годов, отправлялись из Финляндии, Швеции, Канады и США в Петроград и Карелию помогать строить светлое будущее человечества. В большинстве своем это были честные люди, даже не коммунисты, но было сколько угодно и всяких авантюристов. Наравне с местными кадрами они работали в вузах, техникумах, сельских школах, различных губернских и районных управлениях, учреждениях культуры и образования. Не хватало финноязычных чиновников. Эти «интернационалисты» привезли с собой песню – мечту большевиков о будущей счастливой советской Финляндии. Из той песни, давно позабытой, мне запомнились две строчки:

Helsingissä punalippu liehuu,

Jossa on sirppi ja vasara.[5]

Пели эту песню и ученики, и выпускники Гатчинского техникума, но только до конца двадцатых годов.

В 1918 году Гатчину переименовали в Троцк. Учительскую семинарию из Малых Колпан перевели в центр города, на улицу 25 октября и преобразовали в Троцкий финский педагогический техникум. Учебное заведение оснастили новейшим по тому времени оборудованием. Преподавателей пригласили из Петрограда и Финляндии. Техникум готовил не просто педагогов, а специалистов с обширными знаниями и мастеров на все руки. Именно такие учителя были нужны сельским школам. В Троцкий техникум принимали предпочтительно сельскую молодежь, которой платили государственную стипендию.

Большевики умело и успешно вели политическую обработку молодежи, внедряли в ее сознание идеи коммунизма. Политическое образование в СССР всегда считалось выше любого профессионального. В техникуме Ивана хвалили не за отличную учебу, а за политическую пропаганду среди крестьян. Соня вступила в комсомол, получала похвальные грамоты за активное участие в молодежных кружках. Она любила хоровое пение. Народные финские песни еще звучали, но уже стали преобладать песни, зовущие к мировой революции:

 

Вперед, заре навстречу,

Товарищи в борьбе!

Штыками и картечью

Проложим путь себе.

За полгода до окончания техникума Иван подал в партийную ячейку заявление с просьбой принять его в РКП(б). Рекомендации дали члены ячейки Вяйне Хауккариутта, Густав Ренквист и Харольд Рийхонен. И 15 мая 1925 года Ленинградский губернский комитет РКП(б) утвердил Ивана Риехкалайнена кандидатом в члены партии с двухгодичным кандидатским стажем. А через месяц, 15 июня, экзаменационная комиссия выдала Ивану свидетельство об окончании техникума и о присвоении ему звания кандидата на должность учителя финских трудовых школ первой ступени. Теперь подобный документ стал исторической реликвией, аналогичный документ Софии Ханнолайнен исчез, изъятый инспектором РОНО из ее личного дела в 1929 году, когда имя Троцкого стало ругательным.

Соню и Ивана направили на работу учителями в Куйвозовский финский национальный район, ее – в деревню Карабселька (Korpiselkä), его – в Мистолово (Mistola), приход ToksovaHaapakangas. В декабре 1925 года Иван и Соня поженились, и с сентября следующего года они работали вместе в Лемболове (Lempaala). Деревня Лемболово находилась у южной оконечности одноименного озера, недалеко от границы с Финляндией. При тогдашних дорогах и транспорте это было словно «у черта на куличках». И в самом деле, названия пошли от слова «lempo» – злой дух, черт. Этот злодей обитал в обширных окрестных болотах и лесах, в путанице бесчисленных речек и озер. Люди там часто блуждали, иногда пропадали бесследно.

Почти вся топонимика в Инкери первоначально была финноязычной, связанной главным образом с природой. Российские чиновники, конечно, не могли фонетически точно внести в государственные документы местные финские названия. По мере прохождения по различным инстанциям названия обрастали огрехами в зависимости от числа и грамотности переписчиков. В результате могла получиться забавная чушь: Korpiselka – Карабселька, Tikanpesä – Тикопись, Metsäpirtti – Нечеперть. Время работало быстро: Saarenkylä при Державине – Саарское село, а при Пушкине – Царское Село. Попадаются довольно точные переводы: Haapakangas – Осиновая роща, Valkeasaari – Белоостров, который у дальтоников стал Красноостровом. Фонетически точных названий совсем немного: например, озеро Вуолоярви, река Нева – от «neva» – болотистая.

В начальных школах учительствовали преимущественно женщины. На сохранившихся у матери групповых фотографиях учителя запечатлены в строгой одежде неярких тонов. Украшений минимум – самые простые, прически без фокусов. Наша мать имела одну лишь брошь, овальную, из уральской яшмы. Зимой к серому свитеру собственной работы прицепляла модный тогда сувенир – финский нож (puukko) в кожаном чехле с бронзовой отделкой. Позднее носить его запретили. Красное платье надевала только в революционные праздники. Не пришлось нашей матери в нарядах погулять.

30 августа 1927 года отец написал в Куйвозовский райком ВКП(б) прошение о переводе из кандидатов в члены партии. На этот раз рекомендующими были: Яло Кохонен, член ячейки ВКП(б) Народного комиссариата просвещения СССР (Москва); Иван Мюлляр, член лемболовской ячейки; А.Хирвонен, член той же ячейки и член райкома. Стоит привести выдержку из рекомендации от Яло Кохонена: «Я знаю Юхо Риехкалайнен как активного общественного работника и сторонника диктатуры пролетариата и международной революции. Беру полную ответственность перед партией за его деятельность». Решение о приеме в партию подписал секретарь райкома Викстрем. Все партийные документы оформляли от руки на русском языке, только печать райкома была двуязычной. 7 февраля 1928 года Ленинградский окружной комитет ВКП(б) утвердил прием Ивана Риехкалайнена «в действительные члены партии».

1 декабря 1927 года в семье сторонника международной революции произошло более важное событие – родился мой брат Нийло. Забот и расходов прибавилось, а мать не работала. Отцу дали дополнительную должность инспектора Токсовского (бывшего Куйвозовского)[6] РОНО – районного отдела народного образования. В 1929 году молодая семья переехала в Кайдолово (Suuri Kaitala), где отец работал директором и преподавателем неполной средней школы колхозной молодежи, а мать учительствовала в начальных классах.

 

От романтики к реальности. Начало разгрома

 

В 1931 году жизнь семьи круто изменилась. Отец мечтал о высшем образовании и получил от Токсовского РОНО направление в Ленинградский педагогический институт им. Герцена с сохранением зарплаты на время учебы. В июле отец привез семью в Вииттолово. Мать стала заведующей и учителем второй Дудергофской школы первой ступени (она же Хумалистинская начальная школа в деревне Humalisto). Места и люди кругом были знакомые. В первой Дудергофской школе работала подруга матери, однокурсница по техникуму Екатерина Томберг (1906–1977). С первых же дней мать окунулась в дела школы и колхоза имени Красной артиллерии.

Летом 1932 года, в самый разгар голода, я осчастливил родителей своим появлением на свет. Отец был на военных сборах. Матери помогали дядя Петр со своими ребятишками, а также Екатерина Томберг и ее муж Георгий Парри (р. 1907).[7] В Талликовском (Tallikola) сельсовете Георгий Семенович получил свидетельство о моем рождении, осмелившись дать мне свое имя – Yrjö. Родился я в Детском Селе и тоже могу гордиться, что «отечество нам Царское Село». С первых минут я был криклив и слаб здоровьем. А через пару недель разболелся так, что добрые соседки советовали матери напрасно не плакать, а выбрать для младенца место рядом с дедом Андреем на Церковной горе. Мать рассказывала, что я «съел» ее единственную драгоценность – серебряное колечко, подарок отца. Она продала его и в коммерческом магазине купила для меня риса. Я выкарабкался из когтей смерти и к осени уже начал ползать. Мать устроила меня в ясли, так как ей надо было работать, строить социализм и кормить своих сопливых детишек.

1 октября 1933 года сельсовет наградил Софию Риехкалайнен грамотой. Матери присвоили «почетное звание ударника четвертого, завершающего года пятилетки за активную работу по социалистическому обновлению сельского хозяйства и деятельное участие в общественной жизни».

Мои первые воспоминания относятся к весне 1935 года. Вечерами мать брала меня с собой на репетиции. Комсомольцы готовили концерт к столетию первого издания «Калевалы». В одной из калевальских песен повторялась звонкая строчка припева: «Kullervo, Kullervo, Kalervan poika». А хор школьниц очень трогательно пел про березку. Много лет спустя мать записала мне слова этой незатейливой песни. Параллельно привожу не очень удачный перевод.

Yksin kasvoi kaunis koivu                           Одинокая березка

Yksin kummilla yleni.                                   Вырастала на пригорке.

Ilman ikiystävättä,                                        Нету друга дорогого,

Vailla vieruskumppania.                               Рядом нет родного сердца.

Tuota itki kaunis koivu,                                Горько плакала березка,

Valkoviittainen valitti.                                   Белорукая роптала.

Kukaan ei kuullut valitusta,                           Жалобы никто не слышал,

Yksi vienotuuli kuuli.                                    Только слышал ветерочек.

Kuivaisi hän kyyneleet                                  Он осушал березке слезы,

Ja koivun lehdet tuuletteli.                             Освежал листву прохладой.

Hiljaa itki kaunis koivu                                  Тихо плакала березка

Yksin kummulla yleni.                                   Одиноко на пригорке.

Первое, что запомнил об отце: я сидел у него на руке, он ходил, напевая что-то непонятное. По-русски я не знал ни слова. Отец нот не различал, но для исполнения его любимой песни «Глухой, неведомой тайгою» достаточно было простого сочувствия бродяге. Даже таких малых эпизодов, связанных с отцом, в моей памяти сохранилось немного. Все остальное об отце знаю по рассказам матери и Нийло. Но брату тоже недолго довелось общаться с отцом.

Отец начал обучение на отделении национальных меньшинств в Герценовке. Но это отделение вскоре прикрыли, оставив родные языки в качестве учебных предметов. Срок обучения отцу сократили, поскольку за плечами у него был техникум и опыт работы. О содержании учебной программы говорит справка об окончании института: половина учебных предметов – марксистско-ленинские дисциплины. Большое внимание уделялось военному делу: готовили красных командиров взводов, готовых к войне против мирового империализма.

В марте 1935 года в Токсовском РОНО отцу показали бумагу: «Вот команда из ОблОНО. Госэкзамен сдадите потом, когда вам будет удобно. А сейчас вы нужны в качестве директора Красноостровской школы. Приступайте к работе».

В райкоме партии обстановка была горячая. Готовились к проверке и обмену партбилетов, что означало очередную чистку ВКП(б). Один из членов райкома куда-то выбыл, вместо него избрали Ивана Риехкалайнена.

В начале 1934 года на XVII съезде партии Сталин заявил: «В ряде республик партийные организации ослабили борьбу против местного национализма, дали ему разрастись до того, что он сомкнулся с враждебными силами, стал государственной опасностью».[8] Это был призыв к репрессиям против всех народов. Началось с действий, как будто незначительных для огромной страны: НКВД почти бесшумно провел операцию «по очистке 22-километровой пограничной полосы». «Очистка» входила в план подготовки войны с Финляндией. Для Инкери это стало началом ее разгрома.

В апреле 1935 года за одни сутки была опустошена вся северная часть Токсовского финского национального района. По официальным данным, было выслано более 20 тысяч человек, не считая детей. Кадры НКВД забирали из деревень всех финнов. Людей загоняли в товарные вагоны и запирали двери. Грузовыми путями состав за составом выходили за пределы Ленинграда и области. На площадках вагонов стояли часовые. На станциях репродукторы гремели песнями. А в вагонах была тишина. Не шумела детвора, украдкой плакали и шептались женщины, изредка обменивались словами мужчины. Куда везут – никто не знал. Токсовский райком пытался по телефону выяснить происходящее. Ленинград ответил: «Идет очистка пограничной полосы от кулацкого и антисоветского элемента. Никаких сведений не разглашать, всякие слухи пресекать».

Коллективизация и раскулачивание в Инкери прошли в 1930–1932 годы. Каким же образом в 1935 году все финское население бывшего Куйвозовского района оказалось кулацким плюс антисоветским? Мы не знаем, размышлял ли над этим вопросом Токсовский райком.

Западный участок погранзоны очищали спокойнее и постепенно, чтобы не привлекать излишнего внимания иностранцев. Здесь предстояло выселить население и вывезти некоторые предприятия. Деревня Белоостров стояла недалеко от берега реки Сестры, по которой тогда проходила граница с Финляндией, установленная Александром II и подтвержденная Тартуским договором. Недалеко находилась деревня Майнила и пограничная застава, ставшая в 1939 году печально знаменитой.

К приезду отца в Белоостров финское население окружающих деревень уже заметно убыло. Была закрыта и уже разбиралась (разрушалась) церковь. Я подбирал там всякие красивые обломки и по-хозяйски складывал в свой чемодан с игрушками. Отец привез нас из Вииттолово в августе. Нийло готовился пойти в первый класс.

Двухэтажная недавно построенная неполная средняя школа была рассчитана на 600 учащихся и оборудована отлично, лучше многих современных городских школ. Были лаборатории физики и химии, учебные мастерские и сельскохозяйственные участки – теплицы, огороды и прочее.

Окрестности Белоострова разорили весной 1936 года. Население двенадцати сельских советов выселили неизвестно куда. Отец получил из райцентра задание разобрать школу и перевезти ее в Токсово. Этим он занимался все лето.

Когда из классов вынесли парты и сложили в коридоре первого этажа, я с удовольствием лазил по этому нагромождению. Однажды упал и ушибся. Целую неделю я с матерью провел в сестрорецкой больнице. Как приятный сон я запомнил весенние ясные дни и себя, завернутого в теплую шаль, на коленях у матери. Последнее воспоминание о Белоострове – это брызги осколков шифера, когда разбирали школьную крышу. Мать увезла меня и Нийло в Веллингонт, чтобы мы не мешали работать. Мы провели лето у бабы Евы. Она немножко приучила нас к своим порядкам. Я выучил молитву Isämeidän (Отче наш) и читал ее утром, перед завтраком. В конце августа мы вернулись домой, точнее, на новое место, в Кузьмолово.

Закончив перевозку белоостровской школы, отец попросил в РОНО и райкоме партии разрешения переехать в Красногвардейск (бывший Троцк), ближе к родным местам. В просьбе ему отказали, назначили директором школы в Кузьмолове. Вдобавок отца выбрали секретарем тамошней парторганизации, в которой было более двадцати членов ВКП(б). Время было славное. В стране шло всенародное обсуждение проекта Сталинской конституции. Отца включили в эту пропагандистскую кампанию. Одновременно продолжались проверка и обмен партбилетов, шла поголовная аттестация руководящих работников и интеллигенции. Иван и София Риехкалайнен были аттестованы комиссией ОблОНО 20 декабря 1936 года.

А в Москве проходил открытый судебный процесс по делу «троцкистско-зиновьевской банды убийц и шпионов». На собраниях трудящиеся требовали расстрела врагов народа. Газеты писали о самой демократической в мире конституции и о «замаскировавшихся врагах Советской власти», а Органы были заняты их раскрытием. Аппарат Ленинградского Управления НКВД готовил в то время «дело финских националистов», «иностранных шпионов», которые «сомкнулись с зиновьевской и другими бандами».

 

Арест отца

Жизнь продолжалась. Мать и отец осваивались на новом месте. С 1 сентября 1936 года отец организовал мое обучение. За предыдущий год я справился с финским букварем и читал довольно прилично, а по-русски не знал ни слова. Отец был против яслей, где русскому языку детей обучали неважно. Мать нашла для меня няню, русскую девушку Марусю, которая сносно говорила по-фински. Она приходила к нам утром, управлялась по хозяйству, занималась со мной и Нийло, когда он приходил из школы. Мать, возвратившись домой, освобождала Марусю от нас. Такое обучение было лучше школьного. Через год я уже болтал по-русски и начал читать.

Оказавшись в районных партийных кругах, наш отец занялся также политическим воспитанием своих чад. Нийло окончил 2-й класс и весной 37-го стал пионером, а я получил круглый значок с кудрявой детской головкой и ласковой надписью: «Октябрята – внучата Ильича». Шла гражданская война в Испании. Нийло регулярно читал «Пионерскую правду», писавшую об испанских героях и их детях, которых увезли от войны в счастливую страну трудящихся. До сих пор помню строчки: «Везет пароход драгоценный груз, везет он в Советский Союз смуглых испанских детей». Летом Нийло провел месяц в токсовском пионерском лагере на берегу Кавголовского озера. В память его врезался пример наглядной агитации тех лет: в столовой пионерского лагеря висел плакат с изображением «жадной акулы мирового империализма» и с призывом: «Жуйте не спеша, пусть работают скулы. Вы пионеры, а не акулы!»

Зимой мы иногда вместе выходили на лыжах. Нийло с отцом убегали далеко, у них были лыжи с ботинками – пьексами (фин. pieksu), а я оставался недалеко от нашего учительского дома и катался с ребятишками на пологом холме. (В настоящее время у подножья этого холма расположено Кузьмоловское кладбище, где похоронен Нийло.)

Только последним летом отец часто проводил с нами целые дни. Мы гуляли, купались в речке Охте (Ohajoki). Речку я переплывал у отца на спине. Всей семьей собирали лесную землянику и грибы. В связи с земляникой я однажды здорово оконфузился. Ребятишки постарше взяли меня с собой поесть земляники на огороде у председателя колхоза. Я не успел еще полакомиться, как раздался свист. Ребята побежали, я за ними. На бегу слетела моя шапочка-испанка, яркая, с кисточкой впереди. Она вошла в моду во время гражданской войны в Испании. Дома мать спросила, где шапочка. Я соврал, что потерял ее на болоте. Меня с Нийлом отправили поискать, болотце крохотное. Мы, конечно, не нашли. А вечером сын председателя принес мою испанку, которая якобы нашлась на улице. Отец поглядел на меня и только усмехнулся.

Нашими соседями по дому были Семен (Simo) и Айно Саволайнены. Их сын Арво был на два года старше меня. В 1938 году у них родилась дочь Эльвира. Семен был родом из села Рябова, которое до революции входило в имение графов Всеволодских.[9] Всю родню Семена в 1930 году раскулачили и выслали в Сибирь. Семен тогда уцелел, потому что работал учителем в далеком селе Котлы (Kattila).

В Токсовском районе аресты начались уже в 1935 году. Скрыть это было невозможно, слухи расходились среди людей. Исчезали члены райкома, председатели колхозов, учителя. Вместо них появлялись новые, но не финны, приезжие. С весны 1937 года репрессии стали регулярными.

Нашим родителям, особенно матери, хотелось верить в справедливость большевистской власти. Не только им, но и младшему поколению внушалась идея о грядущем светлом будущем. Ради этого, дескать, надо терпеть временные трудности, воевать против империализма, разоблачать внутренних врагов. Отец, конечно, обязан был знать больше, чем рядовые жители. Он был вхож в разные кабинеты, следил за всем, что происходит в мире. У отца было разрешение иметь дома радиоприемник. Это был даже не ламповый, а простейший детекторный приемник с выходом только на наушники. Осенью его у матери отобрали.

Сомнения в справедливости действий властей рождались в народе. Но люди уже перестали доверять друг другу, вслух произносили то, что совпадало с официальными газетными данными. Сомнения превращались в уверенность, когда арестовывали знакомых и всем известных людей. Нийло рассказывал, что как-то подслушал часть разговора отца с Симо Саволайненом: «Юхо, ты знаешь, что «Х» забрали? – Да, слышал. Кто бы мог подумать, что он тоже… – А ты веришь, что он – тоже? – Нет, не верю. Так могут и нас с тобой…» Похоже, что отец наш давно убедился в неизбежности разделить судьбу исчезнувших друзей.

В начале учебного года неизбежное произошло. Днем 9 сентября, когда Нийло уже пришел из школы, у дома остановилась легковая машина. В деревне это было редкое событие, ребятишки тут же окружили машину. Из нее вышли отец и командир-пограничник, давний знакомый по Белоострову. Они зашли в квартиру, а два бойца остались на улице. Отец велел Нийло сходить в школу и привести мать домой. Пограничник показался матери необычно смущенным, он спросил о здоровье, начал говорить о своей семье. Отец вмешался, сказал матери, что ему надо с товарищем поехать в Ленинград: «Произошло какое-то недоразумение. Уверен, что все выяснится». Мужчины попрощались и вышли. Садясь в машину, отец помахал нам рукой. Только после этого мать заметила, что дверца сейфа была открыта. Ни партийных документов, ни отцовского револьвера. На столе лежала пустая кобура.

Когда мы с Нийло пришли домой, мать медленно ходила по комнате, как будто наводила порядок. Потом негромко запела: «Yksin kasvoi kaunis koivu, ilman ikiystävättä…» и вдруг зарыдала. Я тут же разревелся в голос. Нийло стоял у окна, молчал. Мы долго сидели в тот вечер, лампу не зажигали. Отец не вернулся.

Через несколько дней забрали еще двоих учителей. Саволайнена арестовали в июле 1938 года.

В школьной учительской комнате, где обычно не смолкали разговоры, теперь была тишина, дверь кабинета директора заперта.

Уже целый месяц об отце не было известно ничего. Мать не могла бездействовать. Прежде всего она освободилась от меня, отвезла к тете Эльзе в Мокколово (Mokkala, приход Inkere). Потом несколько раз съездила с Нийло в Ленинград. На Литейном, 4,[10] сначала отвечали, что ничего не знают о нашем отце. Нийло рассказывал, что только в конце ноября матери дали адрес какой-то тюрьмы. Там сказали, что отец приговорен к десяти годам содержания в дальних лагерях без права переписки. Этот стандартный ответ получали все, без всяких объяснений. В Токсове мать случайно встретила жену нашего пограничника. Оказалось, что он тоже исчез без права переписки. Только в 1944 году мать узнала, что эта формулировка на языке чекистов означала расстрел.

Наша мать, бывший комсомольский вожак, на этом не остановилась. Во время зимних каникул съездила в Москву искать правды у «всесоюзного старосты» М.Калинина. Мать считала, что он-то уж во всем разберется. Попасть на прием к популярному в народе Председателю Верховного Совета СССР было просто, хотя он не обладал никакой реальной властью. Он внимательно выслушал рассказ матери, что-то записал, отдал записку своей помощнице и сказал: «Я все постараюсь сделать». А в приемной секретарь прочитала записку и тихо сказала матери: «Ничем он не сможет вам помочь». Калинин был бессилен помочь даже своей жене Екатерине Лорберг, в 1938 году сосланной на семь лет в Воркуту.

В конце 1957 года, во время хрущевской реабилитации, Нийло написал в Военный трибунал Ленинградского военного округа прошение о пересмотре дела отца. Трибунал прислал справку о посмертной реабилитации Ивана Риехкалайнена «за отсутствием состава преступления». По ней мать получила двухмесячную отцовскую зарплату. Такую компенсацию за убитых отцов финны с горькой иронией называли «nahkaraha» («плата за шкуру»). Как говорится, дешево, но сердито. Тогда нам было важно хотя бы не считаться сыновьями врагов народа. Это как-то смягчало наши отношения с Первым отделом по месту работы, службой КГБ.

Прошли еще тридцать лет. Накануне новой российской смуты появилась возможность получить некоторую информацию непосредственно от КГБ, преемника НКВД и держателя всех «ценных бумаг». 29 ноября 1989 года Нийло запросил Ленинградское Управление КГБ о возможности ознакомиться с делом отца и с Постановлением (приговором) от 14 ноября 1937 года. Через месяц-полтора Нийло был удостоен получасовой беседы на Литейном, 4, разговор прошел в форме интервью: вопрос – краткий ответ. Ни слова лишнего, никакой выдачи документов на руки.

Информация была следующая. Нашего отца обвинили по по трем пунктам статьи 58 УК РСФСР: пункт 6 – шпионаж в пользу Финляндии, пункт 10 – антисоветская агитация и пропаганда, пункт 11 – организаторская деятельность, принадлежность к финской националистической организации. Дело было групповое, список обвиняемых засекречен. Судила «двойка», так для краткости называли «Особое совещание комиссии НКВД и Прокурора СССР».[11] Эта пара и вынесла 14 ноября 1937 года свое Постановление, приговор – расстрел, приведенный в исполнение 21 ноября. Вероятное место захоронения – Левашовская пустошь недалеко от Парголова.

Наша мать не очень интересовалась формальными отписками советских властей. Она всегда была уверена в честности и невиновности отца. Вот только теперь, представив себе, какие мог отец терпеть истязания в течение двух с половиной месяцев от ареста до расстрела, мать, крепившаяся полвека, всплакнула наконец. За два года до своей кончины. Она, репрессированная как жена врага народа, не дождалась своей реабилитации.

В тридцатые годы прошлого века Ленинградское управление НКВД расстреляло около 13 тысяч финнов Инкери. Это были мужчины в самом активном и творческом возрасте. Половина семей осталась без отцов. В числе убитых оказалась практически вся мужская часть финской интеллигенции. За этим ударом судьбы вскоре последовали другие.

В 1938 году были уничтожены все элементы финской автономии и культуры. Ликвидирован Токсовский национальный район. Упразднена кафедра финского языка в Ленинградском педагогическом институте имени Герцена. Ликвидирован Гатчинский (до 1927 года – Троцкий) финский педагогический техникум. С января 1938 года запрещено преподавание и употребление финского языка в школах. Закрыто финское издательство, прекращен выпуск журналов и газет. Закрыты последние церкви, продолжалось разрушение их зданий.

Понятие «народ» определяют единый язык и культура, а также общая территория проживания. В старину в России слово «язык» означало «народ». Запрещение языка равносильно уничтожению народа.

  

Высылки

В январе 1938 года представитель ОблОНО вызвал мать в Токсово и объявил, что мы должны немедленно выехать за сто первый километр от границы. Мать соглашалась только на Ораниенбаумский и Тосненский районы, ближе к сестрам. В Ораниенбауме тоже погранзона. Просвещенец позвонил в Ленинград, выяснил, что в Тосненский район направить можно. Из Тосно ответили: «Мы своих финнов высылаем, а нам присылают других». Поворчали, однако дали матери направление на работу в финскую деревню Поги (Pohi, приход Liissilä). Дальний, с пересадками, переезд занял более недели. В начале февраля Нийло продолжил свой третий класс в новой школе, там же он окончил и четвертый.

А я в это время жил у тети Эльзы. Она закончила Гатчинский (бывший Троцкий) техникум в 1929 году и с тех пор учила ребятишек в Мокколове. Деревня протянулась вдоль левого берега реки Ижоры (Inkerijoki) и заводского пруда до самого Колпина. Оставалось только переправиться на лодке через залив пруда. На другом берегу с петровских времен был большой немецкий заводской поселок, носивший имя Тельмана. От Колпина до Ям-Ижоры ходили небольшие речные катера, возили рабочих на завод.

В 1935 году тетя Эльза вышла замуж за молодого парня Михаила Койвистойнена (1916–1962), слесаря Ижорского завода. Позднее дядя Миша (Mikko-eno) шутливо рассказывал, что еще школьником приметил молодую учительницу и задался целью покорить ее сердце. Молодые жили в одной половине отцовского дома, отец с мачехой – в другой. Дед Матвей тоже работал на заводе. Тетя Эльза иногда оставляла меня у свекрови, а чаще брала с собой в школу. Я сидел на уроках в ее классе, входил и выходил когда вздумается, передразнивал ребят, в общем, вел себя неважно. Думаю, что всем полегчало, когда в середине февраля дядя Миша отвез меня в Поги. До станции Новолисино ехали на поезде, а потом километра четыре на колхозных санях до деревни.

Погинская школа располагалась недалеко от деревни, в двухэтажном каменном доме, бывшей помещичьей мызе. У директора Петра Вальякка жена была немка, их дочь Гертруда была года на два старше меня. Характерно, что почти все учителя были мужчины. Первую зиму мы жили в комнате на втором этаже. В комнате напротив дверь была заперта и опечатана. К весне появилась хозяйка комнаты. Она носила желтое кожаное пальто, хромала, опираясь на трость.

Это была Ольга Лехикойнен, преподаватель истории. Она, беспартийная гражданка Финляндии, была из числа добровольцев-интернационалистов. Ее арестовали в декабре. Предварительно для нее придумали церемонию исключения из членов профсоюза. На собрании учителей две комсомолки прочитали по бумажкам о том, что в советских профсоюзах, «школе коммунизма», нет места иностранной шпионке. Ольга Петровна сказала юным обвинителям: «Я не буду упрекать вас, мне жаль вас, бедных и беззащитных». На Литейном арестованной повредили ногу, добиваясь признания в связях с финскими националистами. Весной Ольгу Лехикойнен выслали из Ленинградской области.

Наша мать часто беседовала с Ольгой Петровной, от нее узнала и про отца. В тюрьме говорили, что Юхо Риехкалайнен держался твердо. Сейчас мы знаем, что после вынесения приговора отец семь дней ожидал расстрела. Можно лишь догадываться, какие у него были мысли.

Все лето мы прожили на мызе. Она стояла над оврагом, где протекала речка, приток Ижоры. В ней ребятишки ловили раков и ленивых пескарей. На поляне возле дома стоял старый дуб. Рядом возвышались огромные качели, на которых помещались человек шесть. Вечерами качались и дети, и взрослые. К осени мы переселились в деревню, в здание начальной школы. В квартире вместе с нами жила подруга матери Лиза Хиппонен, молодая учительница.

Мать уже убедилась в правоте бабы Евы, что учительской зарплаты хватает только на постное масло. Выручала наша кормилица – швейная машина. Одежду отца мать перешивала для Нийло, а я потом ее за ним донашивал. А в деревне швейных работ было сколько угодно, и деревня нас подкармливала. Помогал также отцовский велосипед, на нем мать и Нийло успевали быстро съездить куда угодно. Однажды матери не повезло. Осенью в дождь поехала в Новолисино. Для быстроты согласилась вернуться домой в кузове колхозной полуторки. Машина соскользнула в канаву. После этого у матери долго болела спина. С тех пор мы с Нийло всегда мыли полы и сами, без напоминания, делали все по дому.

Летом 1939 года многих погинских учителей выслали за пределы Ленинградской области, остальных расселили по русским деревням. Лиза Хиппонен попала в район Любани. Нас оставили в Тосненском районе, направили подальше от границы, в деревню Андрианово. Родная советская власть ежегодно бросала нас с места на место, не давала нигде привыкнуть и освоиться. Мне опять пришлось уехать первому. Мать увезла меня к тете Кате в Ольгино.

От Нового Петергофа на юг шли три дороги, мощенные булыжником. Средняя – от вокзала через пригород Луизино на Ольгино, Владимировку (Mustaoja); Западная – на Санино (Soikkala), Низино (Teppola), Узингонт (Uusinkontu); Восточная – на Марьино (Nastola), Веллингонт. Они соединялись поперечной дорогой, от Санина до Марьина с перекрестком в Ольгине. Отсюда и название Ristikylä. Между Ольгином и Владимировкой протекает речка Лебяжья (Joutsenjoki), впадающая в Стрелку недалеко от Горбунков, где находился аэродром бомбардировщиков. А возле Низина был аэродром истребителей, маленьких самолетиков с фанерным каркасом, обтянутым прочной тканью.

Исторические места были рядом со знакомыми деревнями. Чуть севернее Санина, на холме у дороги возвышался заброшенный, но прекрасный маленький дворец, окруженный нешироким парком. Квадратное по форме здание обращено фасадом к Петербургу. Массивные стены нижнего этажа сложены из плит пудостьского песчаника. Просторную нишу входа, разделенную на три дверных проема, украшали четыре беломраморные женские фигуры. Верхняя надстройка, бельведер, представляла собой павильон с колоннадой. Двадцать полированных колонн из серого гранита стояли по периметру здания. Дворец иногда называли бельведером или павильоном, но общепринятым было название Бабигон (Papinkontu).[12] В царские времена павильон был местом летних однодневных развлечений столичного высшего света. В 1866 году император Александр II встречался там со своей последней любовью, княжной Екатериной Долгоруковой. У меня сохранился полувековой давности снимок павильона. После войны даже в развалинах, без парка, он был хорош.

На заболоченной низине южного берега Финского залива были не самые уютные места Инкери. Это отмечал и Пушкин: «По мшистым, топким берегам чернели избы здесь и там – приют убогого чухонца». А во времена языческие капризная Кюлликки (из «Калевалы») отказывала всем сватам: «Я и в Инкери не выйду, на печальное прибрежье: только голод там да холод. Нет там дров и нет лучины, нет воды и нет пшеницы, даже нет ржаного хлеба». Не знала богатая невеста, что в Инкери можно выращивать и рожь, и пшеницу, и все необходимое. Конечно, нет обилия чистой воды, приходится рыть колодцы. А мшистые, топкие берега вокруг Петербурга трудолюбивый чухонец превратил в плодородные поля. При царском режиме в столицу России не было нужды завозить картофель, овощи, молочные продукты из-за границы. Все это и теперь могли бы производить на родной земле крестьяне Инкери.

В Ольгине я застрял надолго и включился в жизнь деревенских ребят. Летом играли в традиционные игры, но больше всего любили играть в войну. Нас воспитывали в духе героических фильмов и песен о Гражданской войне. Едва познав азы русского языка, я знал песню «Ворошилов, Тимошенко и Буденный – три испытанных, прославленных орла». В конце 30-х самой популярной была песня «Если завтра война, мы врага разобьем малой кровью, могучим ударом». Военные игры ребят моего возраста обычно завершались спорами и выяснением, кто убит и кто победил. А вожаком старших ребят в Ольгине был Рейно Муосолайнен (1925–1947), племянник дяди Осипа. Его отца арестовали накануне Зимней войны. Сам Рейно, немного хулиганистый, но славный парень, погиб в местах отдаленных.

До школы я еще не дорос, тогда в первый класс принимали с восьми лет. Скоро начались работы на огороде, ребята пошли в школу. А где-то уже грянула настоящая война. Казалось, что нам до нее дела нет, она была от нас далеко…

 

Вторая мировая

Из Ольгина еще летом 1939 года призвали в армию молодых ребят и мужчин. При мне ушел на службу Андрей, еще неженатый младший брат дяди Осипа, домой он не вернулся, погиб в июле 1941-го под Лугой. А осенью 1939-го стали набирать военнообязанных всех возрастов. В ноябре забрали и дядю Осипа. Его отправили в Карелию, где формировались части так называемой «Народной армии Финляндии». Финнов Инкери ожидала роль солдат, якобы бежавших из армии Маннергейма и жаждущих освободить народ Финляндии от буржуйского ига, создать с помощью Красной армии Финляндскую Советскую Республику.

Войну недаром назвали Зимней: морозы долго держались около 40 градусов. Тетя Катя получила из Петрозаводска письмо от своего солдата и вечерами вязала для него теплые носки. В феврале, уволенный по возрасту, Осип Андреевич вернулся домой.

У нашей Раи сохранилась фотография солдата 106-й стрелковой дивизии «Народной армии Финляндской Республики». Снимок сделан 2 февраля 1940 года в городе Терийоки, только что занятом Красной армией. Солдат одет в шинель без звезд на пуговицах, на шапке нет красной звезды. Солдату 23 года. Это Павел Сярки, муж Марии Вайнонен, сестры Раи. Хорошо, что Павлу не довелось поднимать красный флаг над Хельсинки.

На зимние каникулы Нийло поехал в Веллингонт. По пути он зашел в Ольгино и прихватил меня с собой. Я провел две недели под руководством нашей бабы Евы. Больше мне не пришлось ее увидеть.

В Андрианово мать привезла меня в марте. От станции Ушаки 15 километров ехали на санях по снежной лесной дороге. Я пробыл в этой деревне на реке Тосне всего три месяца. Запомнил только красивую церковь с разноцветным витражом высоких окон. Общался в основном с соседями по учительскому дому, мальчиком и девочкой с немецкой фамилией. Отца у них тоже не было. Освоиться в среде русских ребятишек не успел.

Для русского населения Ленинградской области было характерно дружелюбное отношение к финнам Инкери. Они веками жили по соседству. На юге области во многих деревнях население было смешанное и церквей было две – православная и лютеранская. Финны и русские одинаково служили богу, царю и отечеству; при советской власти одинаково подвергались раскулачиванию и прочим притеснениям. Признаки недружелюбия появились во время Зимней войны и позднее. Начиная с лживого утверждения, что войну якобы спровоцировали финны, обстреляв белоостровских пограничников, советская пропаганда ежедневно разжигала вражду к финнам. Среди населения всегда попадаются такие, кто не отличает своих от чужих. Дольше других сохранили вражду те, кто потерял в войне родных. В середине 70-х годов я встретил человека, который назвал меня белофинном. Но то было в Москве, а в России люди незлопамятные.

В начале июля состоялась очередная высылка. На этот раз власти учли просьбу матери, и мы попали в финскую деревню Войскорово, бывший центр прихода Inkere. Мне предстояло пойти в первый класс, и я провел лето у тети Эльзы. Дядю Мишу зимой с работы уволили, но в конце августа он вернулся на Ижорский завод. «Отпуск» дядя Миша посвятил своему хобби – рыбалке. Огромный заводской пруд был богат рыбой, мы приносили тете Эльзе множество щук и окуней.

Войскорово было рядом с Ям-Ижорой, что на шоссе Петербург – Москва. Деревня тянулась вверх по реке Ижоре, вдоль ее высокого левого берега. В центре деревни стояла церковь, от нее мощенная камнем дорога вела прямо в Павловский парк. Павловск тогда называли Слуцком, по имени большевички Берты Слуцкой. Церковь была давно закрыта, но жители берегли ее и кладбище держали в приличном состоянии. Недалеко от церкви стоял учительский дом, прежний дом священника. Наверху, в мезонине, была наша комната, на чердаке Нийло держал пару голубей.

Из Войскорова была родом известная петрозаводская актриса Лиза Томберг (1909–1989). Она окончила сельскохозяйственный техникум в Рябове, но уже с 1932 года была на сцене.

Запомнилось имя первой учительницы Анны Адамовны, а из школьной программы почти ничего, кроме закорючек чистописания да стихов С.Михалкова про пионера Мишу Королькова, попавшего в плен к японцам. Толком не понимая смысла, я читал неплохо и был в числе лучших учеников.

Осень сорокового года была полуголодной. За продуктами мать ездила по воскресеньям в Ленинград, брала с собой Нийло, чтобы не стоять в очередях дважды. Продукты выдавали малыми нормами, например, масла можно было купить крохотный пакетик в 50 граммов. К строчке советской песни «Жить стало лучше, жить стало веселей» шутники добавили: «Шея стала тоньше, но зато длинней».

Нийло окончил шестой класс, и в первые дни июня мы с ним уехали на каникулы: я – в Ольгино, он – в Веллингонт. Увиделись вновь в сорок восьмом.

 

Лето 41-го. Рамбовская зима

Ребятишки в войну уже не играли. Над Ольгином на большой высоте не раз пролетали немецкие самолеты. Репродукторы, завывая сиреной, объявляли: «Воздушная тревога!» Зенитные пушки из соседних лесов стреляли по самолетам, летевшим к Ленинграду, окруженному блестящими, как дирижабли, аэростатами заграждения. Над нами на небе вспыхивали белые пятна – облачка разрывов. Ребятишки подбирали падавшие на мостовую звонкие осколки снарядов, колючие и еще теплые. Однажды в июле, в середине дня, над деревней совсем низко пролетели штук десять огромных «Юнкерсов-88» и сбросили бомбы на аэродром возле Низина. Сделали второй заход и третий, каждый раз над нами. Маленьких истребителей не стало. Через несколько дней был разбит и аэродром в Горбунках.

Деревни не бомбили, но тетя Катя, уходя на колхозную ферму, наказывала мне и пятилетнему Нийло: «Если будут бомбить – забирайтесь под печку». В начале августа красноармейцы под руководством каких-то «полномочных» угнали колхозное стадо. Заодно забрали и у колхозников лишний скот в фонд обороны, под расписку. Тетя Катя занялась своим огородом и прочим хозяйством.

Взрослое население и старшие школьники были на оборонных работах, копали противотанковые рвы. Вдоль нашей речки тоже копали. Северный борт речного оврага делали отвесным. Потом саперы строили вдоль рва проволочные заграждения, ставили надолбы. Однажды над длинной цепочкой работающих женщин тихо пролетел маленький самолет, бросая за собой облако листовок. На них были цветные рисунки и надписи. Я подобрал два листка, мне крикнули, что их трогать нельзя, они фашистские. Но я сунул их под рубашку и убежал. Какие-то люди собирали бумажки, отбирали их у работающих. Вечером я встретил Рейно и показал ему свои трофеи. На одной картинке было написано: «Советские дамочки, не копайте ямочки, все равно пройдут германские таночки». Другой рисунок был непонятный: два красноармейца били своего командира. И надпись: «Бей жида-политрука, морда просит кирпича». Я спросил, что такое жид. Рейно ответил, что так немцы называют политруков, и забрал у меня листовки.

В начале сентября по радио сообщили о срочной эвакуации населения. Немцы наступали со стороны Красного Села на Ропшу. Представители районных властей и красноармейцы торопили людей с отъездом. Никому не хотелось бросать дом, хозяйство, неубранный урожай. Толпа соседей спряталась в большом погребе у дяди Осипа. Но нас обнаружили: «Что, в погреб загорать забрались?» – ехидно усмехнулся командир. Все разошлись собирать пожитки, запрягать лошадей. Скоро обоз беженцев потянулся к Петергофу, оттуда – в Мартышкино и в сторону Ораниенбаума.

Месяц мать работала на окопах у Колпина. Койвистойненых вместе с рабочими Ижорского завода эвакуировали на восток. В Ям-Ижорском сельсовете 28 августа матери выдали справку о том, что она с сыновьями Нийло и Юрием «временно эвакуируется из Тосненского района». Эта потрепанная справка, служившая главным документом, визой на въезд, «видом на жительство» в любом месте, сохранилась до сих пор.

Мать закопала за домом все свое богатство – машину «Зингер» и первое издание «Большой Советской энциклопедии». Села на отцовский велосипед и укатила по дороге на Павловск, заехала в Вииттолово. Нашим дудергофским деваться было некуда, они остались дома. У Гатчины – фронт, укрепленные Пулковские высоты закрыли путь на Ленинград. Оставалась одна «лазейка» – запертая надолбами Волхонка. Мать простилась с родственниками, доехала до Стрельны, оттуда – до Веллингонта.

Дядя Ваня закончил сборы и сказал матери, что готов выехать вслед за ней, и мать поехала обратно в Стрельну, которую уже стали обстреливать немцы. Миновав Стрельну, она через Нижний парк проехала Петергоф, где уже не было красноармейцев, и наконец добралась 8 сентября до Мартышкина (Tyrö).

А дядю Ваню с семьей и нашим Нийло немецкие мотоциклисты догнали возле Стрельны и приказали им вернуться домой. Только к рассвету по разбитой дороге семеро Ханнолайненых и с ними наш Нийло добрались до места. А Веллингонта не было, деревня была сожжена дотла. Дымились остатки бревен, торчали закоптелые трубы русских печей. Уцелели только две шеренги бань по концам огородов. Аккуратность и стройность пожара подтверждали слова дяди Вани, что деревню подожгли. Вдоль пологого холма, на котором еще вчера стояли дома, появились окопы. Там остановилась рота немцев, они обустраивались капитально.

Почти два года люди жили в бане. При обстрелах отсиживались в землянке. Питались тем, что вырастало на огороде. Немцы не зверствовали, но взрослых мужчин и подростков заставляли работать. Женщины были свободны от работ. Нарушителей установленного порядка наказывали карцером и безвозмездной трудовой повинностью. Основным занятием была заготовка дров, их требовалось много и круглый год. Кругом были оборонительные сооружения и минные поля. До линии фронта каких-то десять верст. Для всякого передвижения вне пределов жилой зоны полагался особый пропуск. Но обо всем этом мы узнали не скоро.

 Ораниенбаум, попросту – Рамбов (Rampova), с окрестными деревнями оказался отдельной частью ленинградской блокады, или Приморским плацдармом. Участок размером порядка 20 х 40 километров, защищенный Кронштадтом, фортами Красной Горки и кораблями Балтийского флота, а с юга – заминированными болотами, был неприступен. В Мартышкине, рядом с остановкой пригородных поездов, мы прожили недели две под ежедневным обстрелом со стороны Петергофа. Осип Андреевич и Рейно соорудили блиндаж, но проводить ночи в осенней прохладе и сырости стало тяжело. Мы переехали в деревню Ванхаконту, южнее Ораниенбаума; недалеко было село Тамменконту, центр совхоза «Дубки». За деревней тянулись минные поля, огражденные колючей проволокой. В деревне стояла рота красноармейцев.

Устроились мы у дальней родни Муосолайненых в летней половине дома. В довольно просторной комнате нас было одиннадцать душ, включая Рейно с сестренкой Линдой и двух молодых их теток. Вдали от города было спокойнее, а главное – теплее.

К зиме линия фронта установилась. Немцы укрепились на Ижорской возвышенности, оттуда вели перестрелку с Кронштадтом. К выстрелам дальнобойных пушек и долгому гулу снарядов мы привыкли. За несколько километров от передовой шум боев был едва слышен. Снаряды в деревни залетали редко. По ночам гудели «Юнкерсы», летавшие бомбить Рамбов, Кронштадт и скованные льдом корабли, работали зенитки, обшаривали небо прожектора. Все было обычно и буднично.

Жители местных деревень успели кое-чем запастись на зиму. Им карточек не давали. А неимущих беженцев на рамбовском пятачке набралось много тысяч. Однако из тех, кто карточки получали, многие не дожили до весны. У нас в сентябре кончилось почти все, что привезли с собой. Еще с месяц продержались, обменивая что-то из барахлишка на картошку да свеклу. Оставался только казенный источник питания – продовольственные карточки. С ноября до весны по карточкам получали только хлебный паек. В карточках были названия разных продуктов, на всякий случай, если завезут из голодного Ленинграда. В ноябре хлебная норма дошла до минимума: 250 граммов рабочим и 125 остальным, к новому году норму повысили соответственно до 350 и 200 граммов. Мы все были в числе «остальных». Только Осип Андреевич и Рейно недели две или три получали рабочую норму, занимаясь заготовкой дров для горожан на нашей вконец отощавшей лошади. Скоро бедную лошадку мы съели.

Беженцы дважды и трижды перекапывали картофельные поля, надеясь найти затерянные клубни. На краю деревни однажды взорвалась мина: подорвался беженец, пытаясь отыскать картошку под колючей проволокой. Жить была однообразной. В деревнях – ни кошек, ни собак. В лесу – ни зверя, ни вороны. Все живое было съедено или бежало от людей. Зимой пешеходы умирали на ходу, падали на дорогах, где угодно. Красноармейцы на своем трудном пайке едва успевали убирать мертвых и закапывать в снег до весны. К смерти в ее разнообразных формах люди относились почти спокойно.

Длительное голодание приводило меня в какое-то полусонное состояние послеобеденной блаженной сытости. Что-то слышишь, даже разговариваешь, но сознание отдыхает. Эта апатия напоминала нирвану буддиста либо усталость роденовского мыслителя. Заметив, что я всем доволен, мать тут же прогоняла меня на мороз, проветриться. Помогало. А мать и тетя Катя никогда не расслаблялись. Школа бабы Евы…

В ноябре начались занятия в Бронненской школе (Pronna, прихода Tyrö) при совхозе, только в 1–6 классах. До школы было километра два, ежедневные прогулки полезны, но в школе еще и кормили. Нийло Муосолайнен был еще мал, а Марта тоже пошла в школу, в шестой класс. Да, в школе кормили, это стимулировало посещаемость, а про успеваемость тогда речи не было. Совхозных ребят, еще не знавших голода, посылали на поля собирать из-под снега листья и корневища капусты. Их варили, добавляли еще какие-то травы, получались щи. Ради миски этой горячей похлебки стоило ходить в школу.

Учились по два класса вместе. Пока учительница занималась с четырехклассниками, мы, двухклассники, обычно дремали, потому что слушать, например, нудное и непонятное спряжение глаголов было скучно.

Моим соседом по парте был Роберт Бернатович, маленький еврей, худой и бледный. Однажды я увидел, что Робик что-то жует, доставая кусочки из парты. Мать дала мне с собой кусок желтой жмыхи, на вкус довольно противной. Я тоже решил пожевать, но куска на месте не обнаружил, он был в руках соседа. Я побил воришку, хотя сам был бессильный. Для школы – случай обычный, учительница даже не обратила внимания, а мы с соседом тут же и помирились. Однако через несколько дней он в школу не пришел, сказали, что умер… Голодная память была дырявой, многое забывалось начисто. Но Робика я не забыл...

День стал прибывать, а с едой стало совсем худо. В середине января тетя Катя с матерью отправились за картошкой в деревню Сойкино, ближе к Рамбову. Там жила двоюродная сестра тети Кати. Их задержал военный патруль. Проверили паспорта, справки об эвакуации. «Как попали сюда из Тосненского района? Кто там председателем райсовета?» Услышав ответ, командир сказал: «Ну, бабоньки, вам повезло, что меня встретили; я сам из Тосны, знаю тамошних. А могли бы угодить в полевой суд». Когда женщины возвращались, патрульные сказали, чтобы приходили еще.

Скоро у матери не осталось денег даже на покупку хлеба, и она отправилась в Ораниенбаумский РОНО искать работу. Заведующая РОНО т. Бочкарева приказом от 24 февраля 1942 года назначила мать заведующей детским очагом при совхозе Дубки. Мы поселились в каморке здания детского дома, эвакуированного в начале войны. Мать поработала всего один месяц, получила зарплату, но потратить ее не успела.

Рамбов – Иркутск. Дорога смерти

Мы были беженцами. Тетя Катя рассказывала, как в 1919 году люди тоже бежали от войны, бежали от генерала Юденича. Однако мы были беженцами не простыми. Дело в том, что летом 1941 года А.Жданов задумал выслать из Ленинградской области все финское население.

С декабря 1934 г. судьбы финнов Инкери решал Жданов. Член Политбюро ЦК ВКП(б), он был одновременно (до 1944 г.) первым секретарем Ленинградского горкома и обкома партии и членом Военного Совета Ленинградского фронта.

Итак, нас ожидала забота этого вождя. Но большевики не любили подписывать бумаги, разоблачающие дела родной партии. Поэтому команды о репрессиях против «преступных» народов отдавались от имени военных. И любой командующий армией или фронтом выполнял задания высокопартийных членов Военного совета, каких-нибудь ждановых или хрущевых. 21 августа 1941 года появился приказ командующего войсками Ленинградского фронта генерала М.М.Попова о высылке из Ленинграда и области немцев и финнов. Но выслать не успели, Ленинград с Всеволожским районом и Рамбов с окрестностями оказались в блокаде. В зоне блокады осталось около 50 тысяч финнов, под германской оккупацией – порядка 70 тысяч. При новом командующем, генерале М.С.Хозине, 9 марта 1942 г. вышло Постановление № 00713 Военного совета «О выселении из Ленинграда социально опасного элемента».

Утром 26 марта в комнату детского очага вошел лейтенант, совсем молодой, но шумный. «Фамилия? Немедленно готовьтесь к отъезду. Машина будет через час». Лейтенанта смущала неприятная обязанность выгонять людей из дома. Он объяснил, что идет срочная эвакуация, надо одеться потеплее, взять с собой только самое необходимое, не забыть документы. С неделю люди считали себя обычными эвакуированными, слово «спецпереселенцы» услышали только за пределами Волховского фронта. Разница стала понятней позже.

У грузовиков с дымными печками газогенераторов кузова были набиты людьми с мешками. Двигались медленно. Миновали Рамбов, спустились на лед залива. Ехали по маршруту Кронштадт – Лисий Нос, почти по линии нынешней дамбы, спасающей Балтику от нечистот. На станции нас ожидал пассажирский поезд.

Народ упаковался в вагоны плотно и тепло. Полчища вшей только этого и ждали! Надо было привыкать к этим непременным спутникам войны. Поехали вечером. Весь следующий день, избегая бомбежки, стояли на Пискаревке, окраине Ленинграда. Бродили по редкому лесу, разводили костры, отдыхали от вагонной духоты. Мать навестила Муосолайненых в соседнем вагоне. Осипу Андреевичу шел сорок седьмой год, но это был высохший старик, закутанный в одеяло. Глаза закрыты, нос заострен, говорил едва слышно. Никто не узнал бы в нем недавнего крепкого и веселого мужика. На следующее утро он был безнадежен, на станции Рахья его увезли на санитарной машине.

В Борисовой Гриве нас ждали грузовики. Здесь матери повезло: свою получку она отдала красноармейцу за буханку хлеба, которую мы съели моментально. 28 марта мы покинули берег Инкери. Ледовая Дорога жизни, пересекавшая Шлиссельбургскую бухту Ладоги, вышла в деревеньку Кобону. Знаменитой дороги я не видел, проспал. Из Кобоны была проложена временная железная дорога до станции Войбокало.

Г.Куприянов в своих воспоминаниях[13] отметил одну деталь, касающуюся начала нашего пути в ссылку. В давнем 1917 году на Финляндской дороге машинистом знаменитого паровоза № 293 работал Гуго Ялава (1874–1950), его помощником был Вольдемар Виролайнен. Это они привезли в Питер Ленина делать Октябрьский переворот. В начале 1942 года по личной просьбе Жданова нарком путей сообщения назначил заместителя начальника Кировской дороги В.М.Виролайнена специальным уполномоченным по Волховскому отделению дороги. Жданов приготовил для финнов этот приятный сюрприз, позаботился, чтобы в ссылку нас провожал земляк.

В Кобоне нас посадили в теплушки. Так зовутся уютные товарные вагоны, у которых посередине топится железная печка. Возле печки стоит бак с кипяченой водой. По концам вагона нары в два этажа. В обычном жилом вагоне находилось человек пятьдесят, в большом «пульмане» – до семидесяти. Имелись все бытовые удобства: для детей – параша с крышкой; для тех, кто постарше, на ходу поезда – открытая дверь вагона плюс поддержка соседей (чтобы не упасть), на остановках – под вагоном. Мужчин в нашем вагоне было двое, дядя Кааронен с сыном, остальные – женщины и дети всех возрастов. При необходимости мужчинам приказывали отвернуться.

В эшелоне было вагонов двадцать. В середине – вагоны комендантский, санитарный и кухня. Надо отдать должное рядовым работникам НКВД: в годы войны у них была дисциплина и порядок. Коменданта и охранников люди почти не видели; комендант знал, что он везет совсем не опасных преступников. О нас заботились повара и медики.

В Волхове в вагоны забросили по мешку белых американских сухарей, и мощный паровоз марки «ФД», по имени «железного Феликса», потащил нас в Сибирь. Под этим славным именем началась долгая Дорога смерти. Приговор народу вынесен. Он будет приводиться в исполнение медленно, но верно.

Утром народ зашевелился. Стояли в Тихвине. Кто пошустрее, выбрались на свежий воздух. Выносили первые зашитые в простыни тела. Их складывали на перроне у закрытых ворот  сарая. Я заглянул в щель: полный сарай мертвецов! Поодиночке они были давно привычны и будничны. А тут вспомнился страшный рассказ «Корабль мертвых» какого-то финского автора, который еще в Кузьмолове читал Нийло. На том корабле по ночам слышались стоны. Мне стало холодно и жутко, и я убежал в вагон.

В нашем положении ни у кого не было иной мысли, кроме как – чего бы поесть. А после голодной зимы казенное регулярное питание казалось просто сказочным. Медики предупреждали, что после долгого голодания еда бывает опасной, но голодные не хотели верить. Мать сохраняла былую подвижность и деятельность, ее выбрали старостой вагона. Первую неделю она никому не позволяла съесть лишнего. В эшелоне было много случаев опасных расстройств здоровья. Зато позднее мать старалась добыть на кухне чего-нибудь дополнительно для своего вагона.

Два или три раза в больших городах эшелон стоял подолгу. Устраивались банные дни. В горячих камерах из одежды выжигали вшей, всю обрабатывали паром. Никого не удивлял и не пугал вид сильно исхудалого голого тела. Но картины, которые приходилось видеть в банях по дороге в ссылку, были страшнее Дантова ада. Еще совсем молодые женщины не отличались от старух. Кругом шевелились скелеты, покрытые дряблой кожей. Ребятишки отличались от матерей только ростом. В полумраке бани казалось, что сама смерть в облаках пара плавает над истощенной массой людей.

Очень многие пережившие первую блокадную зиму потом продолжали умирать от дистрофии, даже при относительном достатке пищи. Это происходило и год, и два подряд. А за месяц пути по железной дороге дизентерия и тиф унесли из нашего вагона человек восемь. Вдобавок появилась незнакомая болезнь, которую медики называли цингой. От нее зубы шатались, руки и ноги распухали, покрывались синими пятнами, надавишь пальцем – остается ямка. С той весны цинга надолго стала нашей спутницей.

На нашей верхней полке было два необычных случая. Одна молодая мать не уберегла от сквозняков свою годовалую дочь. Ребенок угас за три дня. «Неужели она умерла?» – повторяла бедная женщина, надеясь услышать отрицательный ответ. Но соседка, бабушка в очках и с книжкой Евангелия, уже читала молитву. Другая соседка, на вид совсем старая, неожиданно родила. Все вокруг засуетились. Писклявой крохе завязали пупок, обмыли, завернули в теплый платок и положили в изголовье обессиленной матери. Наутро женщина была мертва, у нее под боком лежал придавленный ребенок. За Омском, в Барабинской степи, их положили на камни дорожной насыпи. Маленький сверток – сверху.

Немало было в дороге всяких случаев. Многое, как во сне, промелькнуло и прошло мимо памяти. Полусонное вялое состояние держалось долго. Через пару недель люди стали чувствовать вкус жизни, проснулись. Нас догоняла весна, а мы от нее удалялись. Где-то на родине уже пропитались соком березы, а в Сибири крепко подмораживало по ночам. После станции Тайга, откуда путь на Томск и в знаменитую Нарымскую ссылку, уже пошли настоящие леса. А нас везли дальше. Мы читали незнакомые названия станций, старшие гадали, куда нас везут. Потом вдруг услышали очень знакомое: Иркутск! Да у нас любой мальчишка знал песню «Иркутск и Варшава… Этапы большого пути».

Долго стояли на станции Зима. И в самом деле было очень холодно. Часть вагонов от эшелона отцепили. На следующий день прибыли в Иркутск. Комендант поезда передал нас в руки иркутских работников НКВД. Для нас, спецпереселенцев, это был только первый этап большого пути.

Нам предстояло еще долго плыть до места назначения, а до открытия навигации на сибирских реках было не меньше месяца. Об этом матери поведал работник иркутского отдела НКВД, который сопровождал нас до временного пристанища в таежный леспромхозовский поселок Кордон. Плыть надо было вверх по Ангаре, почти до славного Байкала,[14] откуда вытекает стремительная красавица Ангара. Прежде она никогда не замерзала на протяжении сотни верст.

На колесном пароходике «Черембасс» (полное название «Черемховский комсомольско-молодежный угольный бассейн»[15]) мы доплыли до села Тальцы. Оттуда на грузовиках нас довезли до Кордона, расположенного у подножья хребта Приморского, протянувшегося вдоль Байкала.

Расселили по баракам. Взрослых сразу включили в работу. Пилили и кололи чурки для газогенераторных печей автомашин. А тех, кто посильнее, послали валить лес. Поэт Маршак в стихах удивлялся: «Где это видано? Где это слыхано?» А это и не было всеми видано. Я один видел, как мать с напарницей пытались полутораметровой двуручной пилой свалить сибирскую лиственницу диаметром порядка 70 сантиметров. Наши лесорубы падали от слабости.

Кормили нас мокрым ржаным хлебом и супом, который называли баландой. Это была мутная водица, в которой плавали комочки теста. В тайге еще лежал снег, но на вырубках пробивалась травка с чесночным вкусом – черемша. Мы добавляли ее в горячую баланду. Сибиряки советовали есть ее от цинги, но болезнь одолевала. Совсем слабых увозили в Иркутск.

В конце мая нас быстро собрали в дорогу. В Тальцах погрузились на баржу, и пароход «Советская Бессарабия» потащил нас вниз по Ангаре. По пути останавливались, к каравану прицепляли баржи с другими партиями наших земляков. Так добрались до Заярска. Оттуда, вдоль строившейся Бамовской дороги, нас перебросили на грузовиках с Ангары на Лену, в порт Усть-Кут, прежнее название – Осетрово.

Между Усть-Кутом и Якутском тогда ходил большой пассажирский пароход под названием «Коминтерн». Он был не винтовой, а колесный, образца чуть ли не времен Марка Твена. Только это единственное самоходное судно могло взять на борт до пятисот человек. «Коминтерн» сновал непрерывно до Якутска и обратно, чтобы успеть до ледостава перевезти всех прибывавших спецпереселенцев. Через год Сталин распустил Коминтерн, имя парохода устарело, и его назвали «Клавдий Краснояров» в честь якута, героя войны.

 

К Ледовитому океану. Первая зимовка

В Якутском порту нас ожидал первый северный караван из дюжины тысячетонных барж, попарно связанных борт о борт. Пары соединялись в цепочку толстыми короткими канатами, по которым можно было перебраться на любую из барж. Длинный стальной трос соединял гибкую колонну барж с кормой буксирного парохода. Одна из барж была служебной и хозяйственной, с кухней.

Половина барж была уже заселена пассажирами предыдущего рейса «Коминтерна». Деловитые граждане с бумагами в руках довольно долго разбирались, как распределить нас, вновь прибывших. Народ толпился на пристани. У берега Лены я увидел Рейно. Он курил самокрутку и негромко мурлыкал что-то незнакомое: «Сойдешь поневоле с ума, отсюда возврата уж нету». – «Про кого эта песня?» – «Это про нас», – ответил Рейно. Я ничего не понял, не знал, что бывают и тюремные песни.

Наконец разошлись по своим «домам». В караване было около тысячи человек. В трюме каждой баржи было почти все так же, как в вагоне, – те же нары в два яруса, то же обилие вшей. Отсутствовали только печки, и было просторней.

Из Якутска отплыли в жаркий полдень, смола на палубе прилипала к подошвам. Но в пути с каждым днем становилось все прохладнее, хотя солнце скоро стало светить круглые сутки. В нормальных условиях путешествие по Лене – это редкое, приятнейшее событие, мало кому доступное. Однако ссыльные женщины, вконец измотанные всем за год пережитым, не очень восторгались величием и красотой якутской природы. Беспокоило неведомое будущее.

За полярным кругом, ниже Жиганска, пароход развернул караван хвостом по течению, бросили все якоря. Впереди стоял лед, где-то в низовьях был затор. Стояли пару дней, ждали, когда Лена пробьет ледовую пробку. Вода все прибывала, заливая берега. Лена несет в среднем почти полтора кубических километра воды в сутки, а весной намного больше. Плыли вырванные с корнями деревья, разбитые плоты, масса крупного и мелкого мусора. Наконец река пробила себе путь, и вода скоро сошла. Плавучее добро осталось на берегу вместе с огромными глыбами льда. Все это обеспечивало хороший запас стройматериалов, дров и чистейшей питьевой воды. Иногда весенние паводки оборачиваются разрушительными наводнениями.

В 250 километрах севернее Жиганска начинается Булунский район, по площади (250 тыс. кв. км) равный Великобритании, но почти безлюдный. Десятую часть занимает дельта Лены. Чем дальше на север, тем реже и меньше селения по берегам реки. Многие селения были обитаемы только летом, когда прибывали бригады рыбаков. Жилье временное – бревенчатые маленькие юрты с плоской крышей, засыпанной землей. На этих широтах летом ветер северный, он приносит частые моросящие дожди. Ливней не бывает. В 40-х годах севернее Кюсюра, тогдашнего районного центра, на картах были отмечены шесть небольших поселков: Булун, Чекуровка, Кумахсурт, Тит-Ары, Столбы и Быков Мыс. В военное время почти не имел отношения к району поселок Тикси, морской порт. Он был в ведении ГУСМП – Главного управления северного морского пути. До Второй мировой войны начальником ГУСМП был немец, академик О.Ю.Шмидт (1891–1956). В 1939 году вместо него назначили И.Д.Папанина (1894–1986), также известного полярника.

Все селения, включая райцентр, мы миновали. Тем, кто нас вез, не было дела до районных властей: НКВД был высшей властью. Караван спешил, шел без остановок.

В конце июня на развилке трех проток наш караван обогнул северную оконечность Верхоянского хребта и пошел по Быковской протоке на юго-восток к заливу Неелова. Этот почти замкнутый пресноводный залив отделен от бухты Тикси перешейком, который далее узким полуостровом тянется на север и оканчивается острым Быковым Мысом. У выхода в залив, возле безымянного пустынного острова, названного просто Ары, от каравана отцепили две баржи. Здесь высадили первый «финский десант», в котором оказались все наши Муосолайнены. А через день караван причалил к Быкову. Закончился наш маршрут. Мы были в 1500 километрах от Якутска, в 3500 – от Усть-Кута, в 9000 – от родины. Дальше пути не было. Перед нами простирался Ледовитый океан.

В первую неделю июля у входа в Трофимовскую протоку на большой остров со второго каравана высадили тоже около тысячи финнов. В их числе были Арво Саволайнен с сестрой Эльвирой, теткой и бабушкой. Айно, мать Арво, умерла весной недалеко от станции Зима. Летом финские поселенцы появились на Тит-Ары и в Булуне, а также в соседнем Жиганском районе, в частности, в поселке Натара. В Булунском районе финнов оказалось около трех тысяч.

Поскольку навигация Северо-Якутского речного пароходства недолгая, то последующие партии ссыльных расселяли в более южных районах, также по берегам Лены, например, в Покровске и Синске, недалеко от Якутска. Каким-то образом финские переселенцы оказались даже в Усть-Янске! В целом в Якутию было выслано не менее 10 тысяч финнов. Точных данных нет.

Для расселения «неугодных» или «враждебных» народов большевики использовали процедуру, придуманную декабристом Пестелем: «Силою переселить в внутренность России, раздробив их малыми количествами по всем русским волостям». Малыми количествами в системе Великого Гулага нас раскидали не только по Якутии, но и по другим регионам Сибири. Характерной особенностью расселения была изоляция интеллигенции от своего народа. В Булунском районе всех учителей направили в Кюсюр или в Тикси, чтобы они не могли учить финских детей.

В Булунском районе были также сосланные из Литвы «классовые враги» – крестьяне, якобы кулаки, и «буржуазная» интеллигенция. Они были «раздроблены» столь «малыми количествами» по таким гиблым малым поселкам, что сведений о них практически не было.

Природа заполярной Якутии сурова. На широте Кюсюра местами еще растут низкорослая даурская лиственница, карликовые ива да березка, изредка встречается кедровый стланник. Довольно много морошки и голубики. А в дельте Лены и на морском побережье – настоящая арктическая тундра. Растут только мхи и чахлые травы, под ними мерзлый песок и вечный лед.

В июле два-три дня бывают теплые, воздух прогревается до +20°С днем и +15°С ночью. Но стоит подуть северному ветру, и температура за каких-то полчаса может упасть до нуля, повалит снег. Вечный лед за лето немного оттаивает, местами сбрасывает скудный слой почвы и обнажается. Во льду появляются глубокие трещины, к зиме они снова зарастают и закрываются. В Быковском рыбзаводе склады были вырублены в толще такого льда – получились отличные холодильники. Считалось, что весь полуостров лежит на льдах, покрытых морским прибойным галечником и речными наносами. В августе уже крепко подмораживает. К сентябрю, обычно на один месяц, освобождается от льда бухта Тикси. Иногда она вовсе не открывается, и прибывающие морские караваны разгружаются далеко на рейде.

Зимой температура достигает –40°С. Пурга может длиться несколько дней. Между жилищами иногда приходится передвигаться, держась за протянутые веревки. Единственным зимним транспортом в рыбацких поселках были ездовые собачьи упряжки. В Кюсюре и южнее его зимой и летом ездили на оленьих нартах. В Тикси и Сого, шахтерском поселке, использовались американские грузовики – студебекеры и трактора.

Авиатранспорт был редкостью. Между Якутском и Тикси, вдоль Лены, летали двукрылые «аннушки» с посадками в районных центрах. Рейсы были очень нерегулярными из-за дальности и погоды. Летом в Тикси изредка залетали летчики полярной авиации, выполнявшие ледовую разведку.

Итак, перед нами простирался Ледовитый океан. Был первый день июля. Караван причалил к Быкову Мысу со стороны залива, где нет морского прибоя и слабее ветер. Высадка на берег шла в советском духе парадности. Изнуренные путешествием люди осторожно спускались по шатким трапам на твердую землю. В радиорубке парохода завели патефон, и на все необъятное пространство раздалось:

                                                                 Широка страна моя родная,

                                                                 Много в ней лесов, полей и рек.

                                                                 Я другой такой страны не знаю,

                                                                 Где так вольно дышит человек.

За три месяца люди увидели всю широту страны, на себе ощутили все прелести каторжного пути в десять тысяч верст. Все радовались, что путешествие закончено. Слезы и улыбки на лицах, даже у старушек, едва передвигавших опухшие ноги. Радовал свежий морской воздух. Дышалось вольно, совсем как в песне. Наша воля теперь тоже была безгранична: с севера – бесконечный океан, с юга – просторы тундры. При виде этого величия природы никому пока на пришло в голову, что все это – наша бескрайняя тюрьма. Большинство людей были настолько слабы, что мысли их почти не тревожили. Преобладало одно желание – поесть и отдыхать, отдыхать.

Власти заранее завезли на строительство Быковского и Трофимовского рыбзаводов сезонных рабочих – плотников, столяров, бондарей, печников. Были группы опытных рыбаков для обучения рыбацкому делу всех пригодных. Постоянно, до закрытия навигации, прибывали плоты, на них везли необходимые стройматериалы.

Женщин одели в брезентовую мужскую одежду, резиновые сапоги и с первых же дней впрягли в работу. Одни учились обращаться с неводом и грести на баркасах. Другие, по пояс мокрые, разбирали плоты и, точно бурлаки, вытаскивали бревна из ледяной воды на берег. Тут же на песчаном пляже рабочие вручную распиливали бревна на доски, рубили срубы домов и юрт. Все работали круглые сутки, благо солнце вообще не заходило. К нашему приезду уже были готовы контора рыбзавода, цех разделки-засола, работал бондарный цех – готовил бочки. Это и был весь рыбзавод. А мы, ребятишки, обегали весь Быков Мыс – напрасно искали заводские трубы.

Вдоль берега залива строился поселок, заканчивалось оборудование школы. Могла бы показаться странной такая забота о грамотности детей ссыльных. Но именно школа обязана была сделать из нас, детей врагов народа, борцов за великое дело Ленина–Сталина. В третьем классе Быковской школы я успел проучиться один месяц. Комендант Быковского лагеря распределил всех взрослых по работам. 12 июля он назначил мать секретарем директора рыбзавода. В конторе временно работали и другие учителя-финки.

В день приезда нас поселили на пустынной морской стороне в длинные палатки из тонкой бязи. Мебель лагерная – деревянные топчаны. Ездовые собаки, летом не злые и общительные, к нам не забегали, потому что в палатках холодней, чем на улице, и поесть нечего. К заморозкам были готовы первые бараки. Мать предпочитала жить отдельно: меньше вшей и без казарменной атмосферы. Мы заняли маленькую старую юрту на берегу залива.

Приятные воспоминания оставила живая природа Севера. Толпа зрителей собралась на берегу, где наши рыбачки впервые заводили длиннющий невод. Никто не верил, что они что-нибудь поймают. Все разинули рты, когда общими усилиями на песок вытащили целую гору невиданной рыбы – крупного ленского омуля, груду живого серебра!

В залив Неелова и Быковскую протоку иногда заходили любители деликатесной рыбы – огромные северные дельфины-белухи. Там же паслись стада тюленей. Однажды проезжие полярники с Ляховских островов оставили в поселке молодого белого медведя. С ним постоянно играли ребятишки. Медведь бродил возле школы, ждал перемены и конца уроков, чтобы порезвиться. Но у него начал портиться характер, и зверя отдали матросам проходившего парохода.

О жизни на Быковом мать оставила и невеселые заметки. В них повторяются строчки из стихотворения Лео Хело:[16]

Sinne satujen saarille vei heitä veri…                 Они шли за мечтою о сказочных землях…

Harvat sai tahtonsa täyteen, –                           Немногих судьба одарила, –

Oli vastassa kuolema jäinen.                             Их ждала ледяная могила.

Ja jos kulkisit saarien rantoja                             Пройди по широким протокам,

Tai leveiden salmien suita, –                              Огляди острова пустые, –

Niin löytäisit jäästä ja hiekasta                           Там найдешь в песке неглубоком

Vaaleita ihmisen luita.                                        Беловатые кости людские.

Уже в летние месяцы финнов умерло много. Длительное голодание часто приводило к дистрофии, общему расстройству обмена веществ и гибели организма. Эту болезнь ссыльные привезли с собой. В те годы она была неизлечима. Усугубляла течение болезни коварная цинга.

На морской стороне для кладбища был отведен участок вечных льдов, покрытых тонким слоем почвы. Сначала покойников хоронили в гробах, но досок не хватало для бондарного цеха и строительства, поэтому на собрании решили обходиться без гроба, обертывать тела старой парусиной или брезентом. Рытье могил облегчалось благодаря трещинам в вечной мерзлоте: их только расширяли до нужных размеров. В мерзлой толще покойники могли храниться веками.

Одной из первых была похоронена Мария Кесянен, и кладбище назвали Ледовым царством Марии.[17] У могил знакомых или незнакомых последние слова обычно произносил кто-нибудь из учителей: единственный член ВКП(б) Михаил Карху, Петр Каява, Айно Иванова, Екатерина Лиукконен. Больше всего собиралось народа, когда у покойника не оставалось никого из близких. Оставшиеся в живых часто вспоминали похороны Анны Кякяйнен, на которых две бабушки собирались спеть что-нибудь из Псалтыря, но обе оказались безголосыми. Тогда Ольга Ковалевская вдруг грянула на русском языке:

                                            Вот умру, вот умру я, похоронят меня,

                                            И родные не узнают, где могила моя.

Одного куплета было довольно: женщины заревели хором. Многих ожидала такая же участь… Миновало короткое полярное лето. Надвигалась долгая и суровая полярная зима. Вторая голодная зима.

                                Harvat sai tahtonsa täyteen,

                                Oli vastassa kuolema jäinen.

В рыбзаводских поселках Быковском и Трофимовском населения насчитывалось до полутора тысяч в каждом. Жили в бараках-общежитиях: посередине коридор, по обе стороны большие комнаты, в каждой комнате – по несколько семей. Поселки имели всю стандартную структуру: орган советской власти, школу, больницу, магазин, почту, радиоузел… И над всем этим – комендатура НКВД. Поблизости от поселков, на островах, было несколько селений рыбацких бригад.

Разделкой и солением рыбы занимались пожилые женщины и подростки. Дело нелегкое даже для крестьянок, привыкших к любому труду. Не менее десяти часов в сутки – на ногах. Руки, порезанные и поцарапанные, вечно мокрые, в ледяном рассоле. В цехе холодно летом, морозно зимой. Однако подледный лов рыбы – это работа, которую иначе как каторжной не назовешь. О такой работе ссыльные народовольцы и большевики и не слыхивали.

Тетя Катя с детьми провела на острове Ары семь лет. О жизни в полярной пустыне Марта рассказывает спокойно, как о чем-то будничном, обычном. Тесная низенькая юрта с плоской крышей, на крыше – люк, запасной выход. Зимой пурга заметала юрту полностью, торчала  только печная труба. Выходили через люк, откапывали окошко и дверь. Если и летом рыбалка не курорт, то зимой – кошмар. Семь месяцев длится подледный лов. В мороз и метель надо очистить от льда длинную прорубь, поднять сеть, быстро вынуть из нее рыбу и снова погрузить сеть в воду. За это время намокшая брезентовая роба становится железной, руки коченеют до бесчувствия, кожа лица замерзает. Небольшая передышка в палатке, редко у костра, затем то же самое на следующей сети. Это повторяется ежедневно, при свете керосиновых фонарей в полярной ночи, с отдыхом только во время пурги. В войну план выполняли любой ценой… У Марты до сих пор лицо и руки чувствительны к холоду. Наша первая якутская зима была голодная, хотя и несравнимая с рамбовской. Несмотря на изобилие рыбы, по карточкам ее выдавали мало, только рыбакам добавляли, если они перевыполняли план.

Каторжные условия быта и работы, голод, полярная ночь, постоянное напряжение сил и нервов – все это добивало многих. За первую зиму все больные и слабые исчезли, их просто вычеркнули из списков НКВД. Приговор большевистского правосудия приводился в исполнение без насилия. О жертвах на Ары я у Марты не спрашивал, поинтересовался только судьбой Рейно.

Летом Рейно рыбачил, а зимой служил на почте каюром. Регулярно ездил по тундре и ленским протокам, держал связь между рыбаками и внешним миром. В декабре 1947 года были какие-то выборы. Царила обычная политическая показуха: кто раньше проголосует за единственного в бюллетене кандидата сталинского блока коммунистов и беспартийных. Рейно получил задание срочно отвезти на Быков Мыс члена избирательной комиссии с ящиком бюллетеней. Отвез. Начиналась пурга, возвращаться домой не советовали, но Рейно рискнул: всего-то два часа езды. Его нашли только весной, совсем недалеко от дома.

Трофимовская протока, а также остров и поселок на нем получили названия от надписи на давнишней одинокой могиле: «Здесь похоронена семья рыбака Трофимова». О жизни в Трофимовке рассказывал Арво Саволайнен. Он навсегда запомнил ту первую полярную зиму, когда умерли его бабушка, тетя и пятилетняя сестренка Эльвира. Зимой свирепствовали сыпной тиф, цинга и голод. Арво считает, что за первый год в поселке вымерла половина населения. Только к осени 1943 года, когда наладилась торговля с США и Канадой, снабжение продовольствием резко улучшилось. Из Тикси в рыбацкие поселки стали поступать отличные продукты. Но американская помощь запоздала. Вокруг могилы Трофимовых выросло огромное финское кладбище.

Мы не знаем, сколько финнов Инкери погибло за восемь лет якутской ссылки. Большинство из них стали пропавшими без вести, безымянными и всеми забытыми, словно их и не было на свете. Никто не найдет их могил, много раз перепаханных весенними ледоходами и размытых великой рекой на ее пути в Ледовитый океан.

 

Кюсюр

В конце сентября 1942 года мать получила направление на работу в среднюю школу районного центра. С ближайшим караваном мы поехали в Кюсюр, где оказались оторванными от своих земляков, в непривычной, довольно пестрой интернациональной среде.

Кюсюр в точности соответствует словам Рылеева:

                                                                 В стране метелей и снегов,

                                                                 На берегу широкой Лены

                                                                 Чернеет длинный ряд домов

                                                                 И юрт бревенчатые стены.

Поселок растянулся километра на два вдоль правого берега реки. Берег полого поднимается метров на десять выше среднего уровня воды, этого достаточно, чтобы паводки не заливали поселок. На востоке виден гребень Верхоянского хребта. Крутой левый берег обрывается к воде своими обнаженными «щеками», характерными для сибирских рек. На южном конце Кюсюра был расположен оленеводческий совхоз, за ним административный центр, где находились также клуб, школа и дом-общежитие учителей. Дальше к северу располагались основной жилой и хозяйственный «микрорайон», а также аэродром со своими службами.

Утром 2 октября мы сошли на берег. Милиционер, встречавший караван, проверил наши документы и объяснил, как пройти в отдел НКВД. Я более часа просидел на двух мешках нашего багажа в темном коридоре милиции, пока мать беседовала с нашим шефом Смерчинским, начальником районных лагерей. Шеф создавал о себе неплохое впечатление: опытный чекист, он относился к спецпереселенцам снисходительно, общаясь с ними, не забывал о своей репутации. Не касаясь служебных запретов, говорил обо всем четко и недвусмысленно. Мать посчитала возможным доверить ему нашу историю. Она спросила, что ей писать в автобиографии о муже, и получила ответ: «Пишите и говорите, что он умер в 1942 году». Правда, в Кюсюре уже знали, что наш отец – враг народа.

Начальник дал матери записку для заведующего РОНО. Там уже был приказ о назначении ее преподавателем русского языка и литературы в пятых – седьмых якутских классах. Из РОНО нас провели на место жительства в учительский дом. Это был просто небольшой барак в восемь изолированных комнат, по четыре с обеих сторон коридора. Обширный тамбур входа в коридор служил кладовой для запаса дров. В каждой комнате размером 3,5 на 2,5 метра у входа стояла плита с обогревателем, в наружной стене – окно. Дом этот еще в 1975 году сохранял свой прежний вид. Гнили и плесени на вечной мерзлоте не бывает.

Хотя бы коротко, нужно рассказать об якутах тех времен. Они составляли большинство двухтысячного населения Кюсюра. Якутами были районные руководители, значительная часть служащих, все жители и работники оленеводческого совхоза. Кроме оленеводства, якуты занимались охотой на дикого оленя и песца, а также рыболовством. При совхозе работали мастерские – меховая, кожевенная, швейная, вышивки бисером, косторезная. Женщины обрабатывали шкуры песца и оленя, превращая их в меха и замшу, шили меховую одежду и обувь, рукодельницы украшали праздничную женскую одежду и торбаса народным орнаментом из разноцветного бисера. Мужчины-косторезы делали множество прекрасных сувениров и бытовых предметов из мамонтовой кости, которую привозили с Новосибирских островов. Сейчас подобное увидишь разве только в музее.

Суровый Север требует непрерывной и рациональной деятельности. Якуты вели жизнь спартанцев, имели все только необходимое, жили без лишних запасов. Предметы, связанные с бытом и работой, – кочевое жилье (тордох), одежда, обувь, нарты, упряжь, инструменты, снаряжение, – все было удобно, прочно, легко и тепло. Мясо и рыба, основное питание пастуха и охотника, добывалось в тундре, на месте работы. Из Кюсюра брали с собой периодически пополняемый запас муки, соли, непременные чай и табак. Мужчины курили почти с детства, женщины – в пожилом возрасте.

Якуты – этнос немногочисленный, но за многие века они сложились в физически крепкий, выносливый и здоровый народ. Таких подвижных и ловких краснощеких ребятишек, как в Кюсюре 40-х годов, сейчас едва ли где увидишь. В широком школьном коридоре (он же конференц-спорт-зал) на переменах дети, как веселые бесенята, вертелись в якутской народной борьбе. Болезней и медицины якуты не признавали. От бича Севера, цинги, верными средствами были оленье молоко и сырая свежая рыба, которая в виде строганины – первое лакомство. Многие финны узнали об этих лекарствах слишком поздно.

Для оторванного от мира жителя тундры важнейшее условие жизни – общение. Якуты более всего ценят беседу. Недаром у них приветствие звучит «käpsee» – поговорим, а «käpsee soh» – отказ от разговора – воспринимается как грубость. Беседа обычно сопровождается горячим чаем или трубкой. Собеседники внимательно слушают, не перебивая друг друга.

Даже в одиночестве, чаще всего в поездке, якут тоже разговаривал или речитативом напевал, словно размышлял вслух. Однажды в юрте у моего одноклассника Вани Винокурова я встретил молодого пастуха. Он был грамотен, разговорчив, но говорил по-якутски. Ваня переводил. Этот парень объяснял, что в тундре он не бывает одинок. Как говорили старики, человека повсюду окружают духи природы, с которыми надо советоваться, иначе может быть худо. Если человек беседует с духами, они ему помогают. Похоже на колдовство «диких якутов», но тогда к дикарям придется отнести и философов древности, которые одухотворяли природу. Умение беседовать с духами природы – это знание и использование многовекового жизненного опыта народа. В пути пастух говорил и напевал о своих делах и планах, обо всем, что встречалось, что видел и слышал. Внимательно наблюдал окружающее, отмечал малейшие изменения погоды, поведение своих оленей или собак, зверей и птиц, звук треснувшего от мороза речного льда и длительность этого гулкого звука, свист ветра и шорох снега. Слушал голоса духов, своих друзей.

Отдельно надо отметить непременные черты характера якутов – дружелюбие, доверчивость, честность.

Мать считала, что мы выжили в первую зиму благодаря карточной системе и щедрости якутов. Рабочим и служащим по карточкам на месяц выдавали по двести граммов спирта и листового табака, зверски крепкого. Для взрослых якутов этого было недостаточно, и они охотно обменивали мясо и рыбу на дефицитный товар. Ученики любили свою Сопью Абрамовну (в якутском языке нет звука «ф»), и бескорыстные родители снабжали нас своими продуктами сверх общепринятого обменного курса. Деньги популярностью не пользовались, да и зарплата матери всегда была учительская.

Во время войны северные районы ЯАССР были освобождены от призыва в армию. С 1944 года эта льгота распространилась на всю Якутию. Поэтому первые три года «дезертиры» всеми путями ухитрялись попасть на Север. В Кюсюре их оказалось сравнительно немного, но среди них было достаточно людского сброда, отравлявшего жизнь окружающих. Летом 1944 года почти все они покинули Кюсюр. Присутствие этих «враждебных элементов» особенно явно чувствовалось в школе, поведение учащихся отражало взгляды родителей. Многие русские мальчишки постарше открыто презирали якутов, летом иногда организовывали драки младших школьников с якутскими ребятишками. Однажды я встретил толпу русских пацанов примерно моего возраста, они шли в сторону совхоза. С ними был незнакомый верзила. «Иди с нами бить якутов», – крикнул он мне. Я прошел молча. Минут через десять ребятишки возвращались, радостно распевая: «На краю оленьсовхоза мы закончили поход». Верзила мимоходом наградил меня подзатыльником: «Ты за якутов? Зачем они тебя защищают?» Я осмелился ответить: «Чтобы ты меня не трогал». Он усмехнулся и прошел дальше.

В третьем классе меня приняли в пионеры. На сборе всего отряда я прочитал клятву «быть готовым к борьбе за дело Ленина – Сталина». А те же мои «товарищи в борьбе», даже отдельные из одноклассников, надо мной издевались. Логика была железная: я – сын врага народа, финн, Финляндия – союзница фашистской Германии, значит, я не просто враг, но еще и белофинн и фашист! Эти слова я слышал часто. В мои десять лет я чувствовал себя чужим и отверженным.

От всей этой пакости скоро нашлось надежное убежище – чтение. Той зимой, дорвавшись до художественной литературы, я просто зажил в новом, прекрасном мире. За это я благодарен своему однокласснику Эдику Колесникову, пареньку умному и развитому. У него была небольшая, но хорошо подобранная домашняя библиотека. Ничего подобного мне прежде и не снилось. Эдик на свой вкус выбирал мне книги, и за долгую первую зиму я пристрастился к чтению. Это стало лучшей школой русского языка. Раньше я не подозревал, что можно быть счастливым даже в самой паршивой обстановке, если в руках хорошая книга. Настольной лампой мне служила самодельная коптилка – фитиль из ваты в жестянке с рыбьим жиром.

До конца лета в школьном интернате жили литовцы: девочка по фамилии Плеските (имени не помню) и Бейнорас Кестутис Юргис. Им было около четырнадцати лет, но они попали в третий класс, так как плохо владели русским языком. Плеските зимой умерла… В то время я только что прочитал пушкинский перевод из Мицкевича о сыновьях князя Будрыса. Я рассказал Кестутису содержание баллады и назвал его «Кестут-воевода», как у Пушкина. Он улыбнулся. Скоро он куда-то уехал. Я не успел узнать, откуда они появились, эти малолетние изгнанники. Надеюсь, Кестутису удалось вернуться на родину, он был из крестьян, парень крепкий.

Наша жизнь в Кюсюре началась в мрачной обстановке изоляции при гнетущем настроении обреченности. В школе мать впервые встретилась с напряженными, не деловыми отношениями между дирекцией и учителями, атмосферой взаимного недоверия. «Здесь можно с ума сойти», – говорила мать, привыкшая к активной жизни среди людей с общими интересами. И в этом мраке все же был неожиданный просвет.

В конце октября в Кюсюре застряли московский археолог А.П.Окладников с женой. Они поселились в соседней с нами комнате и почти месяц ждали вылета в Якутск. Рейсы маленьких АН-2 были редки. Они брали почту, срочные грузы и только одного пассажира. Вечерами мать подолгу беседовала с учеными людьми, свободного времени у них было достаточно. Молодой профессор носил светлую бородку, был деловит, бодр и стремителен как Нюргун Боотур.[18]

Алексей Павлович проводил жену и еще дней десять ждал нового рейса. Он вел раскопки древних поселений и могильников. Увлекательно рассказывал о первобытных жителях Севера. Демонстрировал свои новые любопытные находки – каменные наконечники стрел, ножи и статуэтки из мамонтовой кости, бусы, брошки и прочие интересные вещи.[19]

Уже в октябре мать познакомилась почти со всеми ссыльными из Литвы. Подружилась с семьями Козловских, Луцкевичей и другими. Лучшей подругой матери стала Ольга Антоновна Меркене. После ссылки они встречались и переписывались до последних дней своих.

Кюсюрская изоляция от соотечественников одинаково угнетала всех ссыльных, и всем понравилась идея включиться в клубную работу. Клуб обычно развлекал людей вечным повтором старых кинофильмов и танцами, там отмечали и революционные даты. Директор клуба Новиков обрадовался, когда мать и сестры Ирина и Виктория Козловские пришли с предложением организовать драматический кружок и хор. К финнам и литовцам присоединились сначала несколько старших школьников и школьниц. Потом в драмкружок пришла жена Степанова, первого секретаря райкома партии, и работа клуба стала частью жизни населения. В день Сталинской конституции публика приветствовала своих артистов. Мать вспоминала свою комсомольскую юность.

Директором школы был Элиос Гаглоев, из вновь прибывших, земляк Сталина, из осетин. Он обладал сталинским акцентом и дурным характером, даже внешне и одеждой был похож на вождя, но без усов. Его боялись не только ученики, но и учителя.

В декабре в школе возникло дело о воровстве: двое четырнадцатилетних учеников-финнов, живших в интернате, попались на краже рыбы из кладовой. По законам военного времени ребятам полагался год тюрьмы. На первом заседании судья заявила, что нужен общественный защитник. Степанов посоветовал матери выступить в роли адвоката. Она обвинила во всем директора школы, в чьем ведении был интернат. Ребята отдавали рыбу своему воспитателю, который коптил ее для директора. Суд оправдал ребят, Гаглоеву вынесли порицание.

Директору не нравилась художественная самодеятельность, которая, дескать, отвлекала учителей от работы. После суда он каждый понедельник приходил к матери на урок, листал тетради учеников, планы уроков, искал погрешности в работе, публично делал ей замечания. Он отнес в РОНО солидное досье с выводом о несоответствии Риехкалайнен С.А. своей должности. Результатом стал приказ от 27 февраля 1943 года об увольнении матери. Она обратилась в райком с подробным описанием всего происходившего, и появился новый приказ о назначении ее методистом и библиотекарем методкабинета РОНО. Большего Степанов сделать для нее не мог. Мать на эту работу не согласилась и отнесла свои бумаги Смерчинскому, который сказал: «Отдохните и не волнуйтесь».

Через месяц из Якутска пришло распоряжение наркома просвещения ЯАССР В.Чемезова об отмене приказа об увольнении матери и оплате ей вынужденного прогула за счет зарплаты Гаглоева. Последний получил предупреждение о возможной судебной ответственности за дискредитацию учителей и направлен директором в начальную школу п. Булун. Летом Гаглоев уехал из района.

Задолго до открытия навигации, в мае, из Кюсюра срочно вылетел Смерчинский, передав Булунский лагерь в ведение районной милиции. По-видимому, наш шеф без работы не остался. После Сталинграда в Гулаге дел прибавилось. Надо было позаботиться о жилье и работе для пленных армии Паулюса, а также о советских гражданах – калмыках и всех тех, кого Красная армия освободила из плена и оккупации.

Первую зиму прожили мы в крайней бедности. Не было ни одежды, ни обуви. И в продаже почти ничего не имелось. Для меня мать купила девичье пальто: застежки налево, воротник типа шарфа. Ворот мать переделала – сошло. Торбаса из шкурок оленьей голени на лосиной подошве были дорогие. Поэтому кянчи, меховые чулки, мать обшила сукном от старой шинели. На эти «торбаса» в весеннюю слякоть я напяливал драные калоши. Было тепло, но вовсе не нарядно. Поначалу было стыдно за свой нелепый вид, потом привык.

Летом я пропадал с ребятишками на берегу Лены, обычно недалеко от дома. Купаться даже в июле удавалось редко. Почти все лето на склоне берега лежали и таяли огромные льдины. При заторах уровень воды иногда поднимался до верха галечной гряды берега, и Лена забрасывала льдины почти к домам Кюсюра. Таявший лед раскалывался на столбчатые голубые кристаллы. Это была чистейшая питьевая вода. Топлива было много, и мы разводили большие костры. Удочками и закидушками ловили плотву и окуней, попадались сиги и налимы. Жарили ершей и ели в них икру, без соли и хлеба. Улов бывал приличный. По домам расходились поздно, солнце не заходило.

На зиму я заготовлял дрова, таскал с берега. В августе в зарослях карликовой ивы и березки собирал голубику и морошку, встречались подберезовики, тощие и мокрые.

Праздничными были дни прихода караванов. Пароход издалека оповещал о себе гудками. Днем или ночью весь Кюсюр высыпал на берег встречать и провожать знакомых и незнакомых или просто поболтать со свежими людьми.

А мать все светлое лето шила и штопала для себя и для людей, готовилась к следующей долгой зимовке. Изредка навещала своих подруг и знакомых.

В конце августа северо-восток подул на наш пологий берег, и на Лене поднялся сильный шторм. Коротким было наше лето. Снова в школу, опять все то же. В тридцатые и сороковые годы политика опутала жизнь. Советский малыш, едва научившись ползать, различал портреты великих вождей, узнавал их имена раньше имени своего отца. Политграмота продолжалась в школе вроде бы на более высоком уровне, но формально и нудно. Ежедневно одно и то же писали «Пионерская правда» и «Советская Якутия», но нас воспитывали также реальная жизнь и окружающая среда, но по-своему.

В Кюсюре вся пестрая публика была на виду. Даже осужденные гуляли на воле без охраны. В райцентре для них была только тесная КПЗ, в которой в течение долгой зимы формировались два небольших этапа: одних отправляли в Тикси на шахты, других – штрафниками на фронт. До первого каравана эта бесплатная рабсила использовалась на всех необходимых работах, в основном на свежем воздухе. Их все жители знали, они могли запросто зайти в любой дом или юрту погреться, перекурить. Народ нестандартный, всякое повидавший. Слушать их разговоры было интересно, однако небезопасно. Некоторые зэки слишком откровенно и нелестно говорили о советских порядках, о властях всех уровней, даже о вожде, друге и отце народов.

Культ вождя меня обошел, не задел, я был к нему равнодушен. В Кюсюре он совсем потерял в моем незрелом пионерском сознании свою святость и безгрешность. И однажды я, пионер, совершил… покушение на вождя! Поступок мелкий и глупый, но для затерянного в тундре поселка, да в суровое военное время – происшествие неслыханное, чрезвычайное. Но речь об этом немного позднее.

В четвертом классе я подружился с Амиром Искаковым, моим ровесником. Он родился в Колпашеве, городе на реке Оби в 350 км к северу от Томска. В царское время Колпашево было столицей знаменитой Нарымской ссылки, а с советских 30-х годов там находился центр Нарымского окружного отдела НКВД. Его лагеря-филиалы располагались по берегам и островам Оби вплоть до полярного Салехарда. В 1941–1942 годах на Оби появились ссыльные немцы Поволжья, финны Инкери и другие народы. В советской печати об этих знаменитых лагерях – ни гугу.

Отец Амира, Ахтам Искаков, врач колпашевской больницы, возможно, рад был бежать хоть на край света из нарымского кошмара. Гулаг направил его на работу в новый якутский концлагерь. В 1941 году Ахтам с семьей приехал в Кюсюр и был назначен главным врачом Булунского района.

В военное время ребятишки любили играть в партизан и нередко, как положено партизанам, что-нибудь ломали и портили. Нам с Амиром было по 12 лет, и что-то портить мы не собирались. Однажды вечером в весенние каникулы мы с ним прогуливались по безлюдной улице и зашли в школу погреться. Широкий школьный коридор служил залом для собраний, уроков физкультуры, военного дела и для беготни на переменах. Лишних предметов в коридоре не было. Только на стене висели изображения вождей: копия картины «Ленин на трибуне» и графический портрет Сталина за рабочим столом. Дежурной по школе не было видно, истопив печи, она обычно дремала в одной из классных комнат.

Обогревшись, мы остановились у вождей. Молча переглянулись и дальше оба поступали машинально, будто подсознательно. Не знаю, было ли в этом «подсознании» у обоих что-нибудь общее из предыдущего жизненного опыта. Но поступили мы одинаково...

Я впервые внимательно рассмотрел родного и любимого отца народов. Он чуть усмехался в усы и следил за мной добрым взглядом. Я нашарил в кармане огрызок карандаша и написал на белой раме: «Ось тоби дуля». Это украинское пожелание (шиш тебе) я встретил в журнале «Крокодил». Потом, увидев в углу рамы дырку в полотне, я ткнул пальцем, и ветхая ткань порвалась вдоль и поперек, повис треугольный лоскуток. Амир в это время у Ленина с трудом отдирал от рамы нижний край полотна. Мы вышли на улицу, никем не замеченные. Только у нашего дома встретились нам завуч Гуляев и его жена Анастасия Эммануиловна, наша учительница. Мы поздоровались и прошли мимо.

Повреждения портретов обнаружила дежурная. Вскоре наша льстивая и хитрая Анастасия сумела выпытать все у Амира, и он стал избегать встреч со мной. Гуляевы написали о происшествии в райком партии. Опытный сотрудник Гулага и член райкома Искаков-старший, конечно, оценил ситуацию и возможные для себя неприятности. Он принял меры, чтобы отвести обвинения от сына. Его поддерживали работники райкома, РОНО и очень рьяно – Гуляевы. Без лишней огласки появилось дело о надругательстве над портретами вождей, дело почти по 58-й статье УК РСФСР! Обвиняемым мог быть только я, сын врага народа. Амир и Гуляевы стали свидетелями.

Сразу после каникул на заседании педсовета школы состоялся суд. Вся процедура была продумана заранее. Выступил кто-то из РОНО, доложил о происшествии. Заслушали свидетелей. Амир коротко и невнятно что-то произнес, ответил на пару вопросов, и его отпустили домой. Очень складно и убедительно говорили Гуляевы. Моя вина стала очевидной. Меня попросили рассказать, как было дело. Ошарашенный, я не мог и рта раскрыть перед судьями и всеми учителями. Стоял молча. Тогда стали задавать вопросы, чтобы я признал свою вину. Первых вопросов я не понял или не расслышал, оставил без ответа, но постепенно стал соображать. Вспомнил рассказы заключенных, они советовали все отрицать, даже если виноват. Вопросы были типа: «Чем ты разрезал портрет товарища Сталина?», «Почему ты это сделал?», «Может быть, это получилось случайно?», «Что ты написал на раме?» Чтобы не запутаться при ответах, я упрямо твердил, перебивая спрашивающих: «Я портретов не трогал». Так же ответил на хитрый вопрос: «Кто для тебя дороже, Ленин и Сталин или Гитлер с Маннергеймом?»

Учителя сидели молча. Мать плотно сжала губы, казалась совершенно спокойной. Судьи были недовольны моим упрямством, им надоело придумывать новые вопросы и слышать один ответ. Меня прогнали домой. Педсовет постановил исключить меня из школы, а на следующий день старшая пионервожатая сказала мне, что я исключен из пионеров.

Дома мать задала мне трепку. Минут пять таскала меня за челку, приговаривая по-деревенски: «Mitä sie tiet? Mitä sie tiet[20] Устала, по-русски выругалась, точно как баба Ева, и глубоко вздохнула. А ведь помогает оно, веское русское слово, снимает нервное напряжение… Мне было немножко смешно, но до слез стыдно за себя. Добавил я матери неприятностей, но она об этом никогда не напоминала.

Анастасия принесла мне мой табель, где за поведение стояла жирная двойка. Мать табель порвала и бросила в комнату Гуляевым.

Последнюю четверть я провел дома. Ничего не стоило перелистать учебники, оценить остатки задач по арифметике. Рылся в школьной библиотеке и занимался нехитрым домашним хозяйством. Приходилось иногда отбиваться от «противника», однажды от целой группы. Я колол дрова у крыльца, когда первая смена вышла из школы. Кучка пацанов остановилась и стала бросать в меня камни. Были там и мои одноклассники. Я схватил полено и с отчаянным криком бросился на них. Разбежались. Старшие школьники не придавали особого значения истории со мной, а якуты относились ко мне спокойно, как прежде.

Летом 44-го с каждым караваном вверх по Лене выезжали полярники-варяги. Заметно убыло и население Кюсюра. Уехали Искаковы и Гуляевы и многие другие. Обстановка в школе нормализовалась. Улучшились условия жизни в целом.

Осенью я недоучкой пошел в пятый класс. Не очень затруднял себя. Чтобы слыть отличником, достаточно было слушать речи преподавателей и самобытные ответы учащихся. Я сидел за партой с Ваней Винокуровым, единственным в классе якутом. С дальнего угла комнаты нам был виден весь класс. Это место выбрал Иван. Он недурно рисовал, за несколько минут набрасывал очень похожие и забавные карандашные портреты учеников и преподавателей. Рисунки разбирали моментально. Этот парнишка помог мне ближе познакомиться с жизнью и бытом якутов.

Учебный год прошел как-то незаметно и бесцветно. Мать видела, что я мало работаю, валяю дурака. Видела, что уровень преподавания и требований в Кюсюрской школе низок и задумалась о переезде в Тикси. Война кончилась, и летом мать получила из НКВД Якутии разрешение на переезд. Вопрос о работе был согласован.

Тикси

Попасть в порт Тикси в те годы было непросто. Бухта длиной порядка 70 км, открытая всем ветрам, освобождалась от льда не ранее середины августа. Бывало, лед держался круглый год. Портового ледокола не было. Караваны Севморпути останавливались на рейде у мыса Муостах и там оставляли грузы, предназначенные для Тикси и Ленского бассейна Якутии.

В начале августа наши пожитки уже были в трех мешках. Наш длинный караван развернулся и причалил близко к берегу. Лодки не понадобились, спустили трапы. Мы быстро забрались на одну из барж, но экипажи не торопились. Простояли в Кюсюре два дня. Мать встретила повариху с парохода, солдатскую вдову лет за тридцать. Разговорились и скоро перешли на «ты». Веселая тетка рассказала, что нанялась на пароход на один рейс и едет в Тикси: «Там еще мужики уцелели». Когда узнала, что мать шьет, обрадовалась: «Соня, перебирайся с сыном на пароход, у меня своя каюта. Я с капитаном договорюсь. Плыть еще неделю, бухта не открыта. У меня с собой машинка, а шить не умею. Сошьешь мне платье и еще что успеешь. Проедете бесплатно, а голодными у меня не будете».

Останавливались у рыбацких поселков. До Тикси добрались без забот. Мы перешли на двухсоттонную баржу, где ехали все пассажиры и шла проверка документов. Караван бросил якоря недалеко от южного берега бухты, ближе к поселку. Пароход причалил, а мы ждали катера, который отвезет нас на берег. Начался хороший шторм. Якоря не держали, и ветер отогнал связанные между собой баржи на север, к берегу перешейка, за которым лежит залив Неелова. Высокие тысячетонки чуть не раздавили нашу баржонку, она дала течь. Пассажиры слегка запаниковали, но катер нас выручил. К вечеру мы с матерью устроились в комнатке на первом этаже большого барака.

Коридорного типа первый этаж был заселен семейными. Конец коридора занимала огромная общая кухня с гигантской плитой посередине. Второй этаж, разделенный на два зала, предназначался для женского и мужского общежитий. При двухсменной работе население барака было в непрерывном движении с утра до ночи. Каждый сантиметр кухонной плиты был вечно занят. Кухня непрерывно гудела разговорами, криками, перебранкой. Тишины не было и на втором этаже. Это веселье, к счастью, длилось недолго. В сентябре матери дали комнату в только что построенном доме.

Основная часть поселка застраивалась двухэтажными восьмиквартирными бревенчатыми домами с центральным отоплением Двухкомнатные квартиры предназначались для проживания двух семьи. Западная окраина, получившая название Шанхай, состояла из устаревших юрт. Главными предприятиями были порт и «Тиксистрой», который в 1946 году занимался строительством портовых сооружений и большого аэродрома на северном берегу. В шахте, кроме угля, добывали богхед.[21] После войны было закончено строительство завода по перегонке богхеда и были получены первые литры бензина.

В годы войны порт Тикси приобрел свое стратегическое значение. В 1943 году наладилась торговля с Канадой и США. Во время короткой полярной навигации, в августе-сентябре, в бухте и на рейде постоянно разгружались американские суда типа «Либерти» с советскими экипажами. Они приходили с Аляски через Берингов пролив.

Главными праздниками для Тикси были визиты первых судов с моря и Лены. Изредка приземлялись самолеты полярной авиации, особой популярностью пользовался экипаж знаменитого летчика Ивана Черевичного. В его честь была рифма в частушке: «Открывайте дом публичный, прилетел…» В отличие от Кюсюра, где преобладали не разболтанные цивилизацией якуты, во всех слоях тиксинского общества довлел лозунг «свободы, равенства, братства», то есть характерная для морских портов атмосфера гульбы и либерального разврата. Все было почти по-семейному, откровенно и привычно. Свободно чувствовали себя заключенные на «пятерке». Нас, спецпоселенцев, не тревожил райотдел НКВД (с 1946 года – МВД), его заменял политотдел порта. Постепенно ослабевало гнетущее чувство собственной ущербности.

Тикси не знал ни войны, ни голода. Едва ли там когда-нибудь жилось лучше, чем в страшные годы войны. Через порт шел поток американских товаров и продуктов, каких советские люди никогда не знали. Карточная система в Тикси, конечно, была, однако нормы выдачи продуктов питания были достаточны, а их разнообразие велико. Изолированный от России заполярный поселок был в сороковые годы каким-то словно выдуманным островком реального коммунизма.

Работой в школе мать была довольна. А для меня школьные годы в Тикси были самыми лучшими. Умница директор Иван Леонтьевич Красноштан и опытные учителя в двух довольно тесных зданиях отлично организовали работу. Возможно, большую роль играло то, что большинство преподавателей старших классов составляли мужчины. Кабинеты физики и химии имели приличную экспериментальную базу. В зале физкультуры высотой всего в три метра были основные гимнастические снаряды. Библиотека была чисто учебной, зато при управлении порта была богатая публичная библиотека. Она приобщала к мировой литературе и основам цивилизации. Во всяком случае, я стал немножко грамотней.

Среди учителей выделялся талантливый молодой литовский еврей Герман Годович Перльштейн. Он преподавал немецкий и английский языки, при необходимости мог заменить учителей математики и физики, руководил школьной художественной самодеятельностью и был отличным спортсменом. Только Герман осмеливался переплывать бухту, а температура воды никогда не превышала четырех градусов. После ссылки он жил в Вильнюсе, прославился как руководитель детского хора, позднее уехал в США.

Вскоре после войны начались взаимные поиски разрозненных родственников. В 1946 году в Тикси приехал Подулов (имени не помню), один из немногих финнов-фронтовиков. Он разыскивал свою семью, нашел только сына в Быковском интернате. В школе Подулов вел военное дело. Подвыпив, он любил показывать свои награды за участие в военных операциях.

Летом 1947 года мы выехали в Якутск, на языке северян – в жилуху.

 

* * *

Многие годы я мечтал вновь увидеть страну моего военного детства, проплыть по великой реке, на время вернуться в прошлое. В 1975 году мы с женой Ириной повторили сибирский маршрут финнов Инкери. Это был уже современный вариант путешествия. Вместо теплушек – скорый поезд. В Иркутске навестили моего тиксинского одноклассника Анвара Кашаева, доктора физико-математических наук. Съездили на Байкал, миновав поселок Тальцы. На «Ракете» за 10 часов пробежали 500 километров безобразия Братского моря (Ангары не было). Сфотографировались у плотины Братской ГЭС. На поезде доехали до Усть-Кута. Как раз успели на теплоход «Хабаровск», совершавший за неделю рейс до Тикси и обратно. Засняли на пленку все чудеса Лены, включая Пьяного Быка. Во время дневной стоянки в Якутске осмотрели знакомые мне места: школу № 9, дом № 2 на улице Сергеляхской, спрятанный за зданием университета. В МВД получили пропуск в Булунский район, который превращен в погранзону. Вечером вернулись на «Хабаровск» и продолжили путь по Лене. Сошли на берег в Кюсюре, чтобы провести там неделю до следующего рейса.

Нас встретил участковый милиционер, представился: Тутушев Николай Сампарович. Проверил наши документы и, несмотря на поздний час, нашел для нас свободное жилье. Посоветовал утром сходить в поссовет, зарегистрироваться о прибытии, а вечером зайти к нему в гости. По национальности алтаец, он владел якутским языком.

Днем мы обошли и разглядели берег Лены. Старого Кюсюра не было. Каким-то чудом сохранились наш учительский дом в восемь комнатушек, магазин и несколько юрт в оленеводческом совхозе. К юртам добавились десятка полтора двухквартирных домов и пять недавно срубленных двухэтажных восьмиквартирных. Эти пять элитных домов имели центральное отопление. Я узнал про школу и клуб: они давно сгорели. Построили новую школу, она тоже сгорела. Третья не понадобилась, потому что не стало школьников. Мы видели двоих мальчишек школьного возраста. Они, слегка пьяные, пытались продать нам потрепанные торбаса. Капитан уличил ребят в каком-то воровстве и отвез их с нашим рейсом в Тикси, в райотдел МВД.

Было безлюдно. Оленеводы на все лето откочевали со стадами на север, где меньше комаров и мошки. Рыбаки работали на левом берегу, там река глубже. Завели в совхозе и новую отрасль – ферму песцов. Рыбных отходов, корма для них, было достаточно. Завидев человека, песцы тявкали и метались в тесных проволочных клетках, облезлые и злые. Раз в неделю на берегу рядом с фермой садился почтовый самолетик из Тикси. На посадочной площадке прогуливались четыре коровы, и с ними, родственницами, одинокая лошадка. В пологом овражке на краю поселка единственный трактор навечно погрузился выше гусениц в вечную мерзлоту. В сотне метров от совхоза – кладбище.

Председатель профкома, молодой парень, предложил нам съездить на лодке в Булун. Семь километров моторка прошла за пятнадцать минут. Под крутой горкой берега была причалена небольшая железная баржа. В ее трюм, наполовину залитый рассолом, рыбаки погружали разделанную рыбу. Омуль и нельма выглядели заманчиво. Мы не могли отказаться от любезного предложения бригадира приватизировать отборные образцы готовой продукции. Отбором образцов руководила Ирина.

Булун исчез полностью. На пригорке, над устьем речки Булунки, стояла неказистая избушка, сооруженная из всяких деревянных предметов. В ней уже много лет жил Иван Кондратьевич Катеринчук, отшельник-робинзон по прозвищу Король Булунский. Он называл себя потомком Санниковых.

Исчезли бесследно почти все рыбацкие селения сороковых годов. Трофимовка появилась на картах Якутии в начале шестидесятых, когда от поселка не осталось ничего. Безответственные наезжие рыбаки и дикие туристы сожгли все дотла. На карте 1974 года обозначены только Кюсюр, Чекуровка, Тит-Ары и Быковский. А спецпоселения и не должны были появляться на картах.

Мы напрасно искали на кладбищах финские могилы. В Булуне, как в старину, стояли только каменные надгробия Трифона Носова и Якова Санникова. В Кюсюре местами сохранились деревянные столбики с дощечками, но надписи стерлись. Едва ли кто теперь поверит, что в Булунском районе отбывали годы каторги российские финны и другие народы. Этот Освенцим позабыт.

Дождались «Хабаровска». В малолюдном Быковском поселке, где на часок причалили, все взрослое население хлынуло в судовой ресторан. В говорливой толпе я уловил знакомый акцент и нашел единственного на Быковом Мысе финна. Он остался там с душевнобольной дочерью, родной язык забыл, но акцент сохранился. В Тикси приплыли в августовских ночных сумерках. Было видно, что старая часть поселка почти не изменилась. Слева возвышалась знаковая гора с загадочным названием Лелькин Пуп. Справа, на вершине Столовой горы, нависла гигантская антенна локатора: там, за Ледовитым океаном, не дремлет вероятный враг. В полночь мы вылетели рейсом Чокурдах – Тикси – Норильск – Москва.

 

Через Эстонию в Петрозаводск

Вернемся к нашим родным, Ханнолайненым, с которыми мать рассталась в сентябре 1941 года. Их путь из родных мест в Финляндию пролег через Эстонию: возле Таллинна был карантинный лагерь, где переселенцев выдерживали необходимый срок. Через карантин прошло около 70 тысяч финнов Инкери. Отдельными партиями их переправляли через залив в страну, которой требовались рабочие руки. Переселенцы, преимущественно крестьяне, были расселены в сельской местности, по хуторам. Дядя Ваня и его бригада в семь пар рабочих рук оказались на севере, в районе Рованиеми, в большом хозяйстве состоятельного крестьянина, по советским меркам – кулака. Работа нашлась даже для семилетнего Юрия. Трудились, как привыкли, на совесть, но и «кулак» оказался совестливым – работников не обижал.

Условия перемирия включали репатриацию всех граждан СССР. Вскоре после 19 сентября 1944 года в Финляндии появились многочисленные советские комиссии, возглавляемые членами лубянского Красного Креста. Комиссары разъезжали по стране, уточняли списки российских финнов, полученные от местных властей. В списках оказалось около 60 тысяч человек.

Хозяин уговаривал дядю Ваню на время спрятаться и остаться у него. Баба Ева отказалась наотрез, она мечтала вернуться на родину, где были ее Катя, Соня и Эльза. В январе погрузились в товарный вагон вместе с коровой, которую хозяин подарил своим работникам. Радовалась бабка, все радовались, планировали: «Через два-три дня будем в Веллингонте, а там и весна скоро. За лето поставим дом лучше прежнего…» Однако их провезли мимо Ленинграда, дальше пошли незнакомые места. Через неделю выгрузили на станции Бурмакино, в сорока километрах от Ярославля. Поселили и трудоустроили в колхозе. Думали, что это временно. Не верилось, что родная советская власть обманула. Никогда не болела баба Ева, но тут сникла, совсем пала духом. За полгода высохла, слегла. Говорили – рак. Не стало у бабки родины, не увидела она своих дочерей. Похоронили ее в чужой земле.

Ленинград и область упорно обороняли от финнов. Постановление Совмина СССР от 7 мая 1947 г. и приказ МВД от 21 мая обязывали милицию на местах в течение 24-х часов выселять за пределы Ленинградской области всех финнов, вернувшихся после войны в свои дома. 3 июня 1948 г. – новое Постановление Совмина, изгонявшее под видом тунеядцев всех лиц, возвратившихся из ссылки.

Весной 1947 года наши ярославцы переехали в Эстонию. В разрушенном и малолюдном Тарту они нашли тетю Эльзу, а деятельная Герта узнала наш адрес в Якутске. Осенью мы получили от Нийло и тети Эльзы первые письма.

В апреле 1948 года всем финнам влепили в паспорт клеймо – 38-ю статью. Первый секретарь ЦК КП(б) КФССР Г.Куприянов (арестован в 1950 г.) организовал тогда переезд финнов в Карелию, и дядя Ваня, воспользовавшись этим, отвез семью в Сегежу.

В июне брат Нийло добрался до Якутска. Десять лет я не видел слез матери, но тут от радости она поплакала вволю. Мы провели вместе дней десять, обсуждали, что делать дальше. Мать еще из Тикси написала в Петрозаводск письмо с просьбой о предоставить ей работу в Карелии. И хотя она получила из Министерства просвещения КФССР положительный ответ, МВД препятствовало ее выезду из Якутии.[22]

Мне же предстояло в ближайшее время получить паспорт с 38-й статьей. «Тебе надо удирать отсюда, – решил Нийло. – Поедешь в Эстонию к тете Эльзе, там получишь чистый паспорт. Ведь в твоей метрике национальность не указана. Имей в виду, с этого дня ты становишься русским. Меньше будет разных проблем». Эта маскировка помогла мне позже поступить в ленинградский вуз, и то благодаря лишь тому, что в 1950 году МГБ полностью перетряхнуло Большой дом – поэтому абитуриентов проверяли дилетанты.

После декабрьской 1947 года денежной реформы у матери не было лишних рублей. Кое-как набрали мне на дорогу. Нийло посадил меня на ЛИ-2 военного образца, который летел до Москвы неделю, с семью посадками. Моим гидом в столице был Юра Григорьев, выпускник нашей девятой якутской школы. Он ехал в Ленинград поступать в морское училище. Сходили в мавзолей к Ильичу, прогулялись по улицам, несколько раз предъявляли свои документы бдительным милиционерам. В Ленинграде я не задерживался, с пересадкой в Тапа добрался до Тарту.

Нийло поплыл из Якутска в Тикси. Он надеялся подзаработать на судах и вернуться в Эстонию. Однако 38 статья в паспорте помешала ему устроиться на работу, и в начале октября он приехал в Тарту. В прописке Нийло было отказано, однако знавший его директор завода, Герой Советского Союза, человек в Эстонии известный, позвонил начальнику отдела МВД: «Мне Риехкалайнен нужен для нормальной работы литейного цеха. Выдай ему чистый паспорт и пропиши временно». Почему временно, стало ясно следующей весной.

В послевоенной Прибалтике советская власть внедрялась медленно. В Тарту сорок восьмого года ощущались некоторые элементы вольности, не дошел тогда до тех мест еще настоящий советский режим. В пригородах и сельской местности партизанили лесные братья. У берега Эмайыги, в аллее, стоял бронзовый Калевипоэг – символ независимости Эстонии. Стоял, положив ладони на рукоять меча, обращенный лицом к востоку, к враждебному соседу, как было до 1940 года. Позднее прекрасную статую убрали как антисоветский вызов, она исчезла бесследно.

Обстановка в Эстонии ухудшалась, и Нийло решил, что лучше уехать, чтобы случайно не попасть в поле зрения МВД. Дядя Ваня к тому времени уже целый год жил в Карелии, где все еще принимали финнов. В июне Нийло, его жена Рая и я отправились в Петрозаводск, на новую родину, навстречу новой жизни.

 

* * *

Более шестидесяти лет прошло с тех пор, как у нас было отнято право вернуться на родину, на землю предков. И добро бы, если наша земля процветала бы в чьих-нибудь заботливых хозяйских руках. Нет, земля изуродована, превращена в пустыню. Довоенные сельские угодья заброшены, лишь местами видны огороды пенсионеров. Признаки разорения земель вокруг Ленинграда были заметны уже в конце 40-х, когда началось их заселение беженцами из обнищавших областей европейской части СССР.

В 1990 году мы отмечали Juhannus (Иванов день) на южном склоне дудергофской Церковной горы. Приехали почти все мои двоюродные сестры и братья из Финляндии. Было много жителей деревень Дудергофского прихода, некоторые бывшие соседи еще узнавали друг друга. Бабушки привезли с собой внуков, чтобы знали, откуда они родом. На горе не осталось ни единого камня от прекрасной церкви, исчезло кладбище. Наши Luukkalaiset безуспешно искали могилу деда Андрея. Нийло возил гостей на 25-й километр Киевской дороги. Место, где стоял дом деда, нашли без труда: сохранились знакомые валуны красного гранита, на которые опирались печь и углы дома. На одном углу, как в старину, стоял живой куст сирени.

В Инкери самыми дорогими для меня были места между Дудергофом, Пулковскими холмами и Царским Селом. Здесь до войны располагалась добрая сотня финских деревень. Историк Н.М.Карамзин, поселившийся в 1816 году в резиденции Александра I, писал: «Я не в России, когда слышу вокруг себя язык чухонский». Российских императоров финская речь ничуть не смущала.

Немногим из наших родителей и сверстников довелось обрести последний приют в родной земле. Моим родным довелось. Первым и самым молодым из нас ушел навсегда отец. Он покоится где-то на песчаных пустошах Карельского перешейка. Мать – в Гатчине, Нийло и Рая – в Кузьмолове.

 

Январь 2005 г.


[1] Возможный первоначальный вариант названия – Rosvopesäразбойничье гнездо.

[2] Фин. viitta – знак, веха; viittaus – прощальный и встречный взмах рукой. Отсюда и название деревни.

[3] «Ухо резать, попу штопать!»

[4] В приведенных родословных я упоминаю только три поколения (наших дедов, отцов, братьев), ограничивая этим и хронологические рамки повествования.

[5] Над Хельсинки реет красный флаг с серпом и молотом.

[6] Центр финского автономного района понадобилось перенести подальше от границы.

[7] С 1946 года они жили в Эстонии, в Вильянди.

[8] История ВКП(б). Краткий курс. 1938. С. 307.

[9] Отсюда название нынешнего города Всеволожска.

[10] Знаменитое здание спецназначения. Построено в 1931–1932 гг. по проекту Н.А.Троцкого (1895–1940). Архитектор Ной Абрамович погиб почти одновременно со своим знаменитым однофамильцем.

[11] При серийном судопроизводстве – просто два человека.

[12] В старину рядом была усадьба православного священника.

[13] Г.Н.Куприянов. Во имя великой победы. Петрозаводск, 1985. С. 149–150.

[14] Бай-кол (тюрк.) – Царь-озеро.

[15] «Комсомольско-молодежными» в советские времена назывались все малые и великие стройки, на которых в полной мере использовалась рабсила ЗК. Например, славная Байкало-Амурская магистраль тоже строилась на костях таких «комсомольцев», до 1941 года секретная стройка официально называлась «Бамлаг НКВД».

[16] L. Helo. Laulu keväälle. Petroskoi, 1940. C. 62–64.

[17] Финское название – Kesäsen Marian jäinen valtakunta. Буквальное значение фамилии Kesänen – «летняя». Следовательно, дословный перевод названия кладбища – Ледовое царство летней Марии.

[18] Герой якутского народного эпоса «Нюргун Боотур Стремительный».

[19] Через много лет, в 1968 году, в московском Домодедове я ожидал своего рейса и услышал голос диктора: «Пассажир Окладников Алексей Павлович, Вас ожидают у справочного бюро». Я подошел поближе к справочному, чтобы разглядеть старого знакомого, избранного в академики. Он был легок и подвижен как прежде.

[20] Что ты творишь?

[21] Разновидность каменного угля, богатая углеводородами.

[22] В 1950 году финнам наконец разрешили выехать из Якутии, и в августе наша мать приехала в Петрозаводск. Приказом министра просвещения КФССР от 21 августа 1950 года она была назначена методистом Института усовершенствования учителей по начальным школам, занимающимся на финском языке. Ее учебник для младших классов дважды издавался в Карелии. В 1955 году мать получила от советского правительства компенсацию за невзгоды предыдущих лет – Орден Трудового Красного Знамени. В следующем году Н.Хрущев упразднил КФССР, и в результате Карелия стала называться КАССР, а финские школы исчезли. В 1958 г. мать ушла на пенсию.
 


Назад Содержание